ою офис, я отчитал новую секретаршу за отсутствие делового дресс-кода, а потом попросил сделать кофе. Сотрудники, которых я к тому времени не успел узнать, заходили один за другим в кабинет, уточняли свои должностные обязанности и элементарные пункты в договоре, громогласно хвалясь мизерным результатом, которого они с трудом добились. Все они пытались доказать мне, что они работают и получают свои деньги не зря. И это раздражало меня больше, чем то, что они были необычайно талантливы в своей бездарности. И хоть взгляды моих работников были скучны и трафаретны, я срывался на них, как безбожные помещики во времена крепостного права. Жизнь стремительно меняется, только вот устои остаются прежними. Мы всегда вытесняем нашу досаду на тех, кто хоть как-то зависит от наших мыслей или поступков.
Наступил вечер, я надел своё чёрное ворсовое пальто и, сунув руку в карман, достал смятый билет в Большой театр, о покупке которого я забыл из-за лишних градусов в организме. Благодаря деревянному шкафу в кабинете, в котором висели рубашки, костюмы и галстуки на случай важных непредвиденных переговоров, я стремглав переоделся и вновь отправился на Театральную площадь. Подъехав к фонтану Витали, названному в честь его скульптора, я вышел и закурил. Женщины с втянутыми щеками и полуозлобленным взором, в бриллиантах и длинных вечерних платьях, вдоволь прикрытых седыми шкурками якутского соболя, плавно подходили ко входу в театр. Мужчины разных возрастов и комплекций, ненавязчиво сопровождающие дам, были отнюдь не радостны трём часам надоевших для них танцулек. Бронзовые ангелочки-путти, красующиеся на фонтане и олицетворяющие Поэзию, Трагедию, Комедию и Музыку, смотрели на меня, уверенно напоминая о том, что пора заходить внутрь. Послушав мёртвые немые скульптуры, я предъявил билет и паспорт охраннику Большого и прошёл в храм искусств. Мужчина лет семидесяти в твидовой кепке и с трубкой из красного дерева медлительно раздевался, заставляя томно ожидать свою двадцатилетнюю спутницу, осмелившуюся прийти на балет в ярком мини.
Я прошёл через белое фойе с хрустальными люстрами и росписью гризайль, подчёркивающей объёмы пространства, после чего решил скоротать тридцать минут до начала балета, зайдя в Императорский большой зал. Атласные гобелены цвета мечты вампира рябили мой взор, однако не переставали завораживать заунывавшего сноба. Я потерял семью, национальность, веру, любовь и даже цвет глаз, но не смог распрощаться с нашим великим театром, которому грандиозно уступали и миланская Ла Скала, и Опера Гарнье, и Королевский Ковент-Гарден. Я бывал во многих странах и городах, но ни в одном театре мира я не ощущал такой непостижимой величавости, к которой мог прикоснуться даже поверхностный обыватель. Невидимая сила Большого беспощадно поглощала каждую залетевшую в него песчинку, непрерывно обольщая зрителей чарами театрального естества. Каждый квадратный метр доставлял мне многократный чувственный оргазм, лишающий меня тягостных размышлений и подспудной зависти. В Большом я забывал свои фобии, страхи, группу крови и романтические перипетии. Находясь в замкнутом здании, я ощущал себя свободным от предрассудков и навязанных дрянным обществом устоев фаталистом.
Прозвучал первый звонок, и после непродолжительных разглядываний я поднялся на седьмой этаж, где располагался буфет. Осмотрев толпу, я встал в очередь за коньяком и истинным театральным бутербродом с красной рыбой, поверх которого лежала долька несвежего майкопского лимона. Дождавшись очереди, я сделал заказ, как вдруг услышал в области спины звуковые волны, исходящие из женского рта. Обернувшись, я увидел бесформенную девушку с грязными отросшими ногтями и жёлтым, подобно гепатиту, цветом кожи, изуродованным скатывающимся жирным тональным кремом. Изумрудное платье с жёлтой розочкой на груди, под которым были натянуты толстые блестящие капроновые колготки с эффектом загара, отвлекало своей безвкусицей прикованные ко мне взгляды. Она продолжила говорить, начав с вызывающего вопроса.
– Добрый вечер, молодой человек, не угостите ли даму шампанским и ананасами?
– Вы любите Северянина?
– Я люблю французское, вы же о шампанском? А Северянина я пробовала, мне не понравилось. Бутылка маленькая, да и вкус несладкий, – продолжила женщина.
– В группе девушек нервных, в остром обществе дамском
Я трагедию жизни претворю в грёзофарс…
Ананасы в шампанском! Ананасы в шампанском!
Из Москвы – в Нагасаки! Из Нью-Йорка – на Марс! Это увертюра одного эгофутуриста.
– Да, что-то знакомое, а кого?
– Северянина.
Окончив диалог с пышной не знавшей дурной поэзии хохотуньей, я купил ей бокал искристого, разных очищенных фруктов и малюсенькую тарталетку с чёрной икрой. Затем она без разрешения присоединилась ко мне за столик, начав без разбора, но с искренним разгульным смехом болтать о своих коллегах и ценах на деревенский творог в продуктовых. Я не проронил ни слова. Её было слишком много для меня, моих глаз и даже ушей. Прозвучал второй звонок. Одним махом я допил коньяк и, не попрощавшись с той незнакомкой, отправился в бельэтаж. Спустившись на лифте, я встретил именитого художника, прославившегося на написанных покойной сестрой картинах, высокопоставленного министра, заявившегося на балет с любовницей, которую он поставил незамысловатой телеведущей на федеральном канале, и двух популярных дизайнеров нетрадиционной ориентации в провокационных костюмах цветов радуги ЛГБТ.
Пройдя в зал и замерев от соприкосновения с роскошью и величием, я остолбенел. Двухтонная многоярусная хрустальная люстра около девяти метров в высоту, утонченные барельефы из папье-маше, реставрированный театральный плафон с Аполлоном и девятью служащими ему музами: Мельпоменой с мечом, Терпсихорой с бубном, Эрато с лирой, музой лирики Эвтерпой с книгой и флейтой, Уранией с глобусом, музой истории Клио с папирусом и музой эпической поэзии Каллиопой с флейтой. Последнюю девятую музу священных гимнов заменили на придуманную вдохновительницу искусства с палитрой в руках. Пол из акустической сосны, сочетание благородного алого с золотом, изысканные канделябры, правда, не бронзовые, как в своей исторической подлинности, оттягивали в другую эпоху. Я подошел к своему месту и аккуратно присел на нежнейшее седалище. Во времена Некрасова и Фета стулья Большого были наполнены кокосовой крошкой и конским волосом, что позволяло дворянским дамам от жесткости сидения горделиво держать осанку, кокетливо улыбаясь потенциальным женихам или даже любовникам.
Занавес опустился, и начался балет. Через пару минут смены ярких пёстрых костюмов я прочувствовал квинтэссенцию постановки Ноймайера. «Дама с Камелиями» хранила в себе синкретизм торжественного несравненного русского балета и немой театральной пантомимы. Прима Большого была так точёна и точна в каждом своём невесомом, еле уловимом движении и с великолепием и горечью резонировала роль Маргариты Готье. Филигранность её арабесков, изящество па-де-баск и рафинированный кабриоль усыпляли меня, навевая равновесие и флегматизм. Я смотрел на канделябры, представляя настоящие горящие свечи, драматизировал роман Дюма в своей подтёртой памяти и убаюкивался мелодиями Фредерика Шопена. Созвучие актов с моей отжившей душой ритмично, подобно прыжкам вытянутых балерин, вибрировало в каждой вене и жилке. Я, наконец, отделился от своего уединения, ненадолго позабыв о необходимости бегства. Случайно оторвав свой взгляд от блистательной примы, я увидел незнакомую мне балерину, исполняющую роль Манон Леско.
Она была расплывчатой причудливой тенью Маргариты и одновременно её мерцающим отражением. Пока весь зрительный зал был прикован к главной героине, я смотрел на другую. Она не казалась броской и невесомой, не обладала совершенной техникой и плавностью прыжков, но глаза, которые я с трудом высматривал из бельэтажа, сияли насыщенностью и достоинством. Её тонкие ключицы и длинная обнажённая шея были совершенно безразличны каждому пришедшему в зале. Дамы в камелиях и мужчины в скучных однообразных галстуках не замечали того, как меркнет прима на фоне своей благолепной тени. С каждым вспыхнувшим экарте я очаровывался её изнеженностью и растворимостью во времени и пространстве. Для искусства высокого танца она была слишком дика и пронзительна в своей нарочитой неприручённости, притягивающей моё сердце. Я не знал её возраста и имени, не был знаком с её семьёй, не представлял её страхи и сны. Но я смотрел и точно знал то, что эта женщина будет моей…
Тихо спросив у рядом сидящей седой женщины фамилию очаровательной второстепенной балерины, я продолжил выглядывать тень главной примы через овальную залысину и лопоухие уши впереди разложившегося толстяка. Женщина заторможенно вспоминала фамилию, перебирая буквы и звуки, однако внезапно заговорила:
– Элиза Уварина. Наконец-то вспомнила. Она приехала из Петербурга, там плясала в Мариинском. Говорят, резкая особа. А вам-то это к чему? – любопытно спросила она.
– К чаю, а может, и к чему-то покрепче. А вы не знаете, как её найти после балета?
– Ох, да вы юморист. Анекдот за анекдотом тут выдаёте. Не знаю. Это же звёзды, а к звёздам не прикоснуться…
Под предлогом приличия я ничего не ответил, продолжив наслаждаться любованием ножек Элизы. Сюжет Дюма, костюмы и императорская лепнина меня больше не сотрясали. Дождавшись окончания балета, весь зал встал и тут же начал в такт аплодировать. Овации в Большом, как и сам театр, не поддавались объяснениям и науке, потому что те, кто не верил в чудо и энергетические материи замирали от восторга и экстазных наслаждений. Незыблемый эфемерный русский балет хранился под замком тайны, приблизиться к которой мог далеко не каждый.
Я вышел из театра, но не стал подобно восторженному поклоннику поджидать Элизу, положившись, наконец, на судьбу.
Не замечая то, как моя жизнь скатывалась к каждодневному пьянству и наскучившим посещениям помпезных московских ресторанов, я вновь отправился набивать желудок перед сном, о котором почти забыл. Придя из театра за получением гастрономического оргазма в соседнее заведение, я расположился за столом, возле которого играл на рояле седовласый мужчина с аккуратно сложенными, будто в стопочку, подбородками. Официанту, который безбожно заикался, медленно записывал и протягивал букву «а», я заказал голубцы из крольчатины в листьях мангольда, мурманскую треску с пастернаком и кориандровым мёдом, винегрет с телячьим языком и берёзовый квас. Решив, наконец, перестать безбожно напиваться, я выбрал бутылку игристого напитка из винодельни в Абрау-Дюрсо и поймал себя на ускользающей мысли, что больше не слежу в тайне за социальными сетями Мелек. Я заставлял себя меньше думать о ней, но так и не смог перестать класть в пальто разноцветные карандаши, которыми я рисовал её и на работе, и в пробке, и в ресторане. На бумаге я строил сюжеты общего счастливого конца, которые мне приходилось вмиг замалёвывать. После очередной бессмысленной попытки вычертить нам с Мелек совместный сад или отдых у моря я сжигал или просто выбрасывал неудавшийся сырой эскиз. Руки не слушались моих желаний, ведь красиво у меня получалось писать Мелек лишь в одиночестве. Я не грустил, осознавая трагический ф