воин не выстоит. Разве что только какой былинный. А обычным – надо вместе. И война – это мужское дело, и потому бурят с неодобрением смотрел на женщин в военной форме, хотя когда у него сильно болел живот и его привезли в лазарет – резала его и удаляла что-то опасное под названием «аппендицит» статная светловолосая красивая доктор. Хороша была доктор, Жанаев бы ее с радостью второй женой взял, но все равно считал, что воевать – дело не для женщин. Потому что на войне – очень страшно. Так страшно, что хоть вой волком. Но нельзя. Просто потому, что ты мужчина и война – твоя работа. Потому свой ужас надо сдерживать, иначе сдохнешь зря – видел Жанаев, как впустую и глупо погибали под бомбами и в бою запаниковавшие, потерявшие голову люди. А зря ему погибать нельзя – у него есть дом и семья, и он должен к ним вернуться. И ужас – тоже враг, тоже мешает и губит. Объяснить это было трудно, потому бурят волновался, путал слова и понимали его с трудом.
Но все-таки – понимали. Может быть, и потому еще, что говорил он правильные вещи, исконные. Заложенные природой в мужскую программу, как про себя определил Леха. Середа тоже кивнул, когда вымотавшийся, словно камни таскал, Жанаев выговорился, на что ушла уйма времени. Даже лошадь наконец нажралась и улеглась поваляться посреди несъеденной травы.
Обоим горожанам стало чуточку полегче. То, что каменный с виду азиат тоже боится, то, что им с Семеновым все-таки страшно, и они так же ощущают всю окружающую жуть, – немного радовало даже.
«Вот Маргадон – дикий человек, а то же чувствует», – про себя сказал Леха и кивнул своим мыслям. И реалистичная картинка жуткой одинокой гибели умирающего раненого с ампутированными ногами как-то поблекла, стала не такой стереоскопичной, режущей, появились другие мысли, отгонявшие жуть на периферию сознания. Например, захотелось поесть. Без Семенова как-то это показалось нехорошо, потому сделали тихий аккуратный костерчик и не спеша сварили очень жиденький супчик, потратив остатки провианта.
Когда суп был готов – даже, пожалуй, трижды готов, и уже вечереть стало, появился наконец уставший лазутчик. Вид у него был хмурый и какой-то непривычно потерянный.
Боец Семенов
Товарищи помалкивали, не лезли расспрашивать, только поглядывали вопросительно, хлебая по очереди пустой супчик. Видели, что не в себе вернувшийся с разведки, потому давали время в себя обратно прийти. Было б что опасное – так уже бежали бы по лесу, а раз сидят, супчик не торопясь хлебают, то что-то другое. Это как раз и озадачивало, потому как все трое знали – вывести выдержанного крестьянина из равновесия сложно. Проявил уже себя Семенов так, что вполне заслуженно стал если и не командиром маленькой группы, то уж вожаком – точно. Ну как минимум старшиной группы.
И сам боец это чувствовал, знакомое это было ощущение, дома такое испытывал, когда главой семьи стал. Домашние могли и поворчать и покапризничать, но как что сильно важное случалось – тоже вот так же поглядывали, выжидая, что разумное скажет старший в семье, глава. И сейчас спутники очень напомнили семью, только, конечно, жена и дитя посимпатичнее были, можно было и полюбоваться, душой отдохнуть, а тут, глядя на осунувшиеся щетинистые физиомордии товарищей, сразу думал, что жрать нечего совсем, последнюю еду, для объема сильно разведенную кипятком, доедают, ночи холодные, а ни одной шинели на четверых, и с оружием – мышкины слезы, и особенно – с патронами. А путь долог, и опасностей чертова прорва, начиная с вездесущих фрицев и кончая обычной простудой, которая в таких условиях не то что из строя вывести может, а и в землю уложит легко.
И ничего другого, кроме как выходить к деревням, не оставалось, и хорошо еще, если обменять есть что. Оно, конечно, могут добрые люди и за так покормить, но это не по-мужски – побираться, словно нищебродам каким. Да и давно известно – чем богаче дом, тем люди в нем скупее, снега зимой не допросишься, а у бедных последнее брать, пользуясь их добротой… нехорошо, в общем. С другой стороны, шинели в лесу не растут, да и с харчами не фонтан; можно, конечно, щавеля с грибами набирать, только это не та еда, чтобы на ней сидючи, воевать в полную силу; так, только чтобы ноги не протянуть. Нормальная еда нужна. Хлеб нужен, крупа, мясо. Иначе будут отощалые бойцы ни к черту не годны, разве что смогут ноги таскать. И то еле-еле, как осенние мухи. А это на войне погибельно.
Одно только и порадовало за все прошлое время – что перестал мучиться Семенов мыслями о том, что надо бы этого потомка Леху убить. Были такие мысли, не только у Петрова, не только. Ненависти или там зависти к сытенькому, пухлому Лехе боец никакой не испытывал, но страшно боялся, что попадет этот источник знаний в чужие руки, и получит страна лютый и неисчислимый вред от безответственной болтовни Лехи, а вместе со страной, понятное дело, этот лютый вред ударит и по родне, и по семье Семенова. И этого допустить было никак нельзя. Ведь ценное оборудование уничтожают, если его вот-вот враг захватит, чтобы не служило оно врагу. Насмотрелся уже Семенов за время своей короткой военной карьеры, как карты с документами жгут, склады взрывают, машины ломают, прицелы и замки пушек прячут, а у винтовок выкидывают затворы и отбивают приклады. Вот и Леха получался таким особо ценным имуществом – как карты, документы, радиостанции, оружие, те же танки наконец. Особенно эти мысли Семенова донимали, когда загремела вся компашка к немцам в плен. В первую ночь несколько раз уже было совсем собирался с духом, чтобы придушить похрапывающего рядом потомка, но так и не смог. Не смог – и все тут. Сейчас радовался той нерешительности своей и тому, что Леха – вот сидит, супчик хлебает. Все-таки правильно почуял тогда, что этот недотепа – свой. Спроси если кто, что для Семенова было это волшебное понимание – свой-чужой, – наверное, не смог бы это боец внятно объяснить, как не смог бы объяснить всякие отвлеченные заумные понятия вроде «любовь», «гражданский долг» или что-то еще в том же духе. Но если кто для Семенова становился своим – то вреда своему никакого боец не мог нанести, это в нем было заложено давным-давно, из замшелых косматых времен, когда выживание было самой главной целью, и человеку, у которого нет «своих», выжить было невозможно. Потому тогда еще это понимание было вколочено в разум людей, на уровне инстинкта, вшито намертво в подсознание. Без своих – никак нельзя. На них только и можно рассчитывать в серьезном деле, а война – это очень серьезное дело.
Леха тоже вроде выводы сделал, особенно после разговора с Петровым. Замкнулся. Стал следить за языком: боец не раз видел, как потомок открывал было рот что-то брякнуть, но передумывал мигом и рот опять закрывал. Не дурак, значит. И в плену себя вел достойно, и в побеге молодцом, а уж разобрался с заковыристым мотоциклом, выручив всю группу, совсем как герой. Хорошо, что Семенов его не убил. Перед собой-то оправдывался, что приказ исполняет, но и не будь приказа, все равно бы не убил. И это – хорошо. Плохо то, что по ночам мерзнуть приходится. И дальше будет хуже. Можно, конечно, проситься на ночлег в деревнях, но это дело рискованное – прикатят фрицы на мотоциклетке, возьмут теплыми, сонными. Можно устраиваться в копнах сена, благо сенокос прошел, и сено теперь было. Но опять же – у немцев лошадей много, насмотрелся. И берут они сено, где хотят, опять же нарваться легко, в лесу спокойнее намного. Но для леса нужны шинелки или другая теплая одежка.
Немцы, к удивлению Семенова, все, как на грех, были без шинелей, так что у них разжиться не получалось. Когда увидел давеча мертвых товарищей на телеге, мелькнула поганенькая юркая мыслишка, что наконец-то шинелки и попались, ан даже на первый взгляд стало ясно – нет. Не будет поживы. Раненых положили в спешке прямо на голые доски, не прикрыли ничем, так что единственное, что на секунду привлекло внимание, – так это странноватый старомодный латунный знак на рваной гимнастерке того, что лежал ближе к лошадке. И надпись была на этом знаке непривычная (а Семенов, после того как его научили грамоте, жадно читал все, что на глаза попадалось) и гласила: «Честному воину Карельского фронта»[84]. Видать, редкостью были на Карельском фронте честные воины, раз их такими знаками награждали. В возрасте был этот мужик, двое других умерших раненых его моложе, да вот только обмундирование на всех троих было залито кровищей и порвано, словно их собаки трепали стаей. И на троих было три ботинка, к тому же тот волосатый, на ком была пара, ухитрился еще при жизни так башмаки расшлепать, что они уже каши просили, отвалив подметки, неаккуратный был человек. И ремней у покойников не было, и карманы пустые, и никаких сумок. В общем, нечем с них поживиться, кроме дранины, которой только пол мыть, а чинить – ниток не напасешься. Хорошо еще, полуживая лошадка имелась.
Семенов немного пришел в себя. Спросил старательно облизывающего трофейную ложку, словно на ней поджарка мясная прилипла, Жанаева:
– Харчи все кончились?
Бурят кивнул. Но спрашивать ничего не стал, с пониманием человек. А городской шебутной Середа не утерпел:
– Вид у тебя, словно ты черта увидел. Не нашел деревню поблизости?
И тут же сконфузился. Потому что понял – одной фразой сморозил сразу несколько глупостей.
– Что ее искать, иди себе по дороге – так и упрешься.
– Поговорить не получилось?
– Почему не получилось? Очень хорошо поговорил. Старичок такой вежеватый попался, на телеге ехал. Лошадку нашу ему сторговал, по рукам ударили; много не даст, зараза, но сыты будем и кожушком разживемся. Я ему не сказал, что нас несколько, сказал, что один я.
– Умно, – поощрил внимательно слушающий бурят.
– А то, – без улыбки ответил Семенов.
Помолчали, причем боец заметил, что любопытство ест поедом всех его товарищей, но вопросы задавать не спешат, ждут, когда сам разродится. А он сам не знал, как внятно рассказать о том, что произошло, сам еще в себе не разобрался.