Вот и гайок, тенечек хоть, а то напекло… или от разговора так вспотел, прямо и не знаю. Выдохнул, отерся. И вдруг сбоку услышал какое-то шипение, словно большая кошка сердится. Попросту повернулся глянуть, да так и обмер. Чуть штаны не обмочил сразу. Аж подумал – не сон ли поганый?
Стоял совсем вблизи от дороги какой-то узкоглазый азиат, в немецком накиде пятнистом, и целил в меня с пулемета. Я как эту воронку на конце ствола увидел, так и словно замерз совсем – так она мне близко показалось. Боженька милостивый, Богородица и все заступники, что же это такое, за что? И перед глазами – как Остап тех красных шьет, а они валятся, будто скошенная трава, и из них ошметья летят кровавые! И ведь из меня так же полетит! Из моего тела! Живого, теплого, хорошего такого, самого лучшего!
А тут еще за спиной этот гад, спокойно так, кажет:
– А ну-ка, парень, дай мне винтовку…
Винтовка! У меня же винтовка есть! И даже две…
То-то и оно, что две. Лучше бы одну нес, а теперь – обе на плечах и как с ними? Сбросить одну – так этот, за спиной, ухватит. А так – со своей несподручно… И вообще – он же прямо в меня целит! Так и убьет, если что! На немцев и не смотрит, как не видит. Немцы! Вот! Они же сейчас его и прихлопнут – у них и винтовка, и на пузе у офицера пистолет! Ага, вот, он полез в кабур, сейчас… ну скорее же, ну! Я взмок весь, молясь, чтобы скорее немецкий выстрел убрал от меня эту холодящую внутренности воронку пулеметного дула. Скорее же, скорее – у меня поднимался волной уже не страх, а какой-то ужас – не успеет же!
И тут немец наконец достал пистолет, вытянул руку… Азиат словно не замечал ничего, скалился, целясь в меня. Сейчас, уже… Я облегченно улыбнулся – успеет!
– Ты есть оглох, Стецько? А ну шнелль, живо подай товарищу красноармейцу его винтовку цурюк!
Если б меня обухом приложили, наверное, и то не так было бы. Звон в голове возник какой-то. Ноги ватные стали, руки чужие. Я поворотился к немцу и сначала увидел дырку пистолетного дула – мне в лоб. Или в живот? Не понять, во всего меня этот ствол нацелен, вот сколько меня есть – так всюду и нацелен. Потом еще и штык. И этих. Немцев…
– Что, Стецько? Тебе есть шанс дали. Теперь все, аллес – гейт форбай: поздно, – усмехнулся мне офицер. Говорил он вроде по-русски, вполне себе четко… А как и не по-русски… Да и лицо… И вообще все… Господи боже мой, что это? Это, значит, они… они не… не немцы?! Не немцы, а… наши, то есть красные? Или немцы?
С плеч у меня сняли винтовки, а я даже пошевелиться не смог, болтался как соломенная лялька. Приказали идти, да только я даже и не понял – меня толкнули чуть, а потом просто потащили под руки куда-то в гай. Как хмельного прямо. Словно во сне, что ли. В голове звенело, мутило, и перед глазами все плыло. Я не сопротивлялся, когда на какой-то полянке у болота с меня сняли ремень, сидор и китель, посадили на мох, связав за спиной руки. Сидел и смотрел широко открытыми глазами на этих четверых, как они тут же развязали мешок, что нес краснорамеец, и пока тот караулил меня, жадно ели.
Потом они разом обернулись ко мне, и красноармеец, дав винтовку «землемеру», взамен забрав ту, на которой был немецкий штык, подошел ко мне.
– Говорить будешь? – тихо спросил он. Спокойно спросил, не зло. Но в глазах у него горело такое, что я вдруг понял – всё. Вот оно – всё. Конец мне пришел. Сейчас. Прямо сейчас. Здесь.
– Т-товарищ… товарищ красноармеец! Пожалуйста! Христом Богом молю! Что угодно отдам! Не убивайте! Я… я все скажу! Умоляю! Я же наш! Я за наших! Я же хотел в комсомол идти! Пощадите! Всеми святыми заклинаю! У меня мамушка…. Товарищ красноармеец! Не губите! Навеки вам должен стану! Только не убивайте!
– Отвечай, – каким-то шелестом, как мерзлые листья в заморозок шуршат, сказал красноармеец.
Я всхлипнул и затряс головой. Перед глазами все плыло, и все чувства ушли – осталось одно, огромное, на всего меня, желание жить. Временами мне казалось, что я брежу, что это сон, перед глазами мерещились какие-то лица, то Марьяны, то матушки, то вдруг они превратились в лицо той молодой жидовки, что просила пощадить ее братика, то в лицо Остапа, когда ему было пять лет… Потом снова наплывал какой-то туман, из которого проступало лицо «немецкого офицера», безучастно задававшего вопросы.
Боец Семенов
Вопрос, что делать с пленным, встал во весь рост сразу же. Руки чесались сквозануть штыком этому парню дыру в груди и сбросить его в так удачно подвернувшееся болото. Очень чесались. Но, перемолвившись с Середой и переглянувшись с Жанаевым, у которого руки, судя по всему, чесались не меньше (вот у Середы, пожалуй, руки не чесались – одна была ранена, и потому чес был только в другой руке), решил про себя Семенов немного обождать.
«Оно, конечно, ежели – однако, все-таки!» – как значительно говорила его бабушка. Набрали гостям-немцам селяне мешок тяжелый – пуда под два еды: ну полтора всяко. Тащить такое на своем горбу было тяжко, все внимание на переноску уходило, а пойманный самооборонец был молод, здоров, сыт. Правда, и следить за ним, подлецом, надо будет вдвое бдительнее, ни малейшей веры к его словам Семенов не испытывал. Предал раз – продаст и два-с…
В конце концов, разделить харчи на четверых – не так много и получится. Хуже другое, и тут, кроме этого гада, никто помочь не мог, потому что не понимал Семенов, где же они в результате всех своих приключений находятся? Нет, где восток – север – было понятно, но вот куда лучше двигать, где пройти можно, а где засада на засаде будет и крейсирующие по дорогам патрули фельджандармов, понять никак не получится. А расспрашивать местных жителей, поймав какую-нибудь бабку на лесной тропинке… Отлично понимал бестолковость этого занятия. Вот спросишь:
– Бабушка, что за деревня?
А та в ответ:
– Высокие Кручи, милок.
– А что за речка?
– Гнилуха, милок.
– А куда вот эта дорога ведет?
– На Николаевку, она верст через пять, милок.
– А вот эта?
– На Новогеоргиевск, он верст за шесть, милок.
И попробуй решить без карты – где это? А места вполне культурные даже. И пока не поймешь, где что находится, да по лесам шарясь, – так и будешь бесполезно круги нарезать, только обуви убыток да телу усталость. А ведь еще понять надо, какая дорога подходит больше и где опасностей меньше. Но на вдумчивые расспросы время надо, чтобы еще и проверить можно было, верно ли рассказано. А времени-то и нету. От села этого гнусного надо ноги уносить подальше. А уже темнеет, скоро ночь наступит.
В общем, как ни кинь – всюду клин. Да к тому же трезво оценивал боец ситуацию – из всей компании только этот сукин сын Гогун был здоровый и сытый. Сам Семенов смотрел лишь одним глазом, да и тело болело после того, как Гогуны его сапогами отпинали. Середа был весь на азарте пока, но скоро обратка пойдет, сникнет он, а рука у него, видать, пострадала – через повязку пробило, нехорошо. Леха совсем скис, ползет как вареный – в обмороки, вишь, падать затеял, новая радость… Ну и бурят: вроде как и молодцом держится, а все ж таки враскоряку ходит – ошпарился и не до конца зажило еще. Все «хороши», один Гогун как пряник. И потому может и удрать быстро, и заорать громко, и привести куда не надо.
Когда боец велел сидящему и совсем очумевшему от вопросов Середы самооборонцу скинуть сапоги и верхнюю одежду, оставшись только в белье и босым, Гогун побелел как мел, понял – сейчас будут кончать. Середа хмыкнул не очень одобрительно, но ничего не сказал. Кроме лепета о том, что он все осознал, исправился, перековался и твердо встал на путь исправления, сообщил очумевший Стецько крайне мало. Очень уж разительным оказалось отличие реальной ситуации от той, что ему виделась. Было от чего обалдеть и более тертому калачу, а не этой наглой сопле.
– Я тебе дам возможность доказать, что сейчас ты не врешь и действительно хочешь нам помогать, чтобы выжить, – медленно, чтобы до помраченного сознания пленного дошло правильно все сказанное, сказал Семенов.
Бурят поднятием бровей дал понять, что не вполне понимает ход мыслей товарища.
Семенов продолжил:
– Будешь тащить мешок с харчами и другой груз. Сейчас пойдем в темноте, потому хочу, чтобы ты своим бельишком был виден и ночью. А без сапог хрен ты удерешь…
– Еще как удерет, босиком-то сподручнее, – возразил Середа.
– Нет-нет, товарищи, никуда не побегу, не убивайте только, – взмолился пленный, глядя снизу вверх преданными собачьими глазами.
– Ага, так мы тебе сразу и поверили… сиди молчи, – отозвался артиллерист.
– Погодь, мы ему мешок примотаем, так, чтоб не скинул. С мешком не побегаешь. Провод еще остался?
– Полно. Сторожить только эту слякоть всю ночь придется, – заметил хмуро Середа.
Видно было, что он начал отходить после спектакля, и усталость наваливалась на него. Он жевал кусок хлеба, которым только что перекусили все беглецы, но жевал словно через силу, хотя видно было, что голоден.
– А мы его на ночь свяжем, – отозвался Семенов.
– Лучше б нам за ночь уйти подальше, – заметил в ответ, баюкая свою разболевшуюся не ко времени руку, поддельный арбайтсфюрер.
– Идти ночами, а днем спать при столь малочисленном составе, не дело. К тому же та самая возможность влипнуть в нехорошее – ночью в разы более, как и остановиться на ночевку там, где не надо. Нет видимости – нет движения, – серьезно отозвался Семенов, не без гордости вставив в свою речь слышанное раньше от Уланова.
Середа пожал плечами.
– В сложных случаях лучшее время для броска – с рассвета и под сумерки. Точнее, даже так: под сумерки – бросок и ночлег; с рассветом – бросок и, по обстоятельствам, дневка до вечера. Идти глухими лесами – тоже не вариант. В лесу надо прятаться, ночевать, добывать еду. Ходить надо по дорогам, они для того и сделаны, – продолжил Семенов.
Артиллерист опять пожал плечами. Возбуждение у него проходило, и устал он после своего спектакля, как прима-балерина на премьере. Даже есть уже толком не хотелось, и жевать было трудно, хотя голодная слабость давала себя знать.