абрость. Чего же медлишь? А, хочешь, чтобы «оппель» подбежал ближе. Вот он, почти рядом!..
Леня Голиков выскакивает на дорогу и, сорвав чеку, бросает гранату. Два тела — маленькая граната и огромный «оппель» — какое-то время мчатся навстречу друг другу и, соприкоснувшись, растворяются в гремучем залпе пламени. Взрыв поднимает «оппель» в воздух и, перекувыркнув, шмякает оземь. Леня Голиков, переждав взрыв в кювете, выскакивает на дорогу и со всех ног мчится к «оппелю». Хочет оказать помощь пассажирам? Пассажиры — враги, а на войне с врагами один расчет — смерть, если враги не сдаются. А эти, наоборот, не сдаваться ехали, а убивать. Нет, не пассажиры интересуют Леню Голикова, а пассажирский багаж, точнее, то, что в багаже. Вот он, багаж, — портфель в горящем «оппеле»! Леня, загораживаясь от огня и дыма ладошкой, выуживает портфель из машины, и в ужасе отступает перед вторым действующим лицом, которое без его помощи вываливается оттуда же. Генерал! Целый и невредимый, хотя и опаленный, как гусь, живьем попавший на вертел, генерал! Ну, с фашистами, хотя и в генеральском чине, у Лени разговор короток: «Хенде хох!» — и пистолет в живот.
Леня так и сделал. И очень удивился, когда генерал, увидев перед собой мальчишку, вдруг рассвирепел, затопал ногами, и горой — а туша была немалая — понесся на Леню Голикова. Вот он ему сейчас покажет — задушит, а задушив, растопчет, чтобы и следа от этого русского пацана-поганца не осталось…
С этим на уме он и умер, не успев осуществить задуманного. Пуля Лени Голикова оборвала генеральскую жизнь, не дав тому осознать, что непослушные мальчишки становятся вполне послушными мужчинами, когда Родина зовет их на помощь.
Фронт стоял против фронта. Шел второй год войны. Наши, отстаивая Ленинград, как могли отбивались от врага, изматывая его беспрерывными контратаками, а гитлеровцы, щадя свои тающие резервы и уже не надеясь взять город на Неве живой силой, били его железом — бомбами, снарядами, минами. И лишь на одном участке гигантской передовой, окружавшей город Ленина, было затишье. И не потому, что ни мы, ни немцы не решались атаковать друг друга. Такие намерения были. Больше того, взаимные атаки разыгрывались даже на штабных картах той и другой стороны. Но когда доходило до дела, саперы — наши и немецкие — говорили «нет», и атаки умирали, не родившись. А все потому, что между нашими и немецкими позициями лежало минное поле, которое не поддавалось разминированию. Четырнадцатого августа второго года войны в штаб советской части, державшей оборону на этом участке фронта, пробрался партизанский гонец. Его принял командир части и, переговорив, приказал вызвать саперного начальника. Начальник пришел, и командир, как награду, торжественно вручил ему чертеж новой мины, изъятый псковскими партизанами.
Ночью саперы вышли на работу. Того же августа другая часть, немецкая, противостоящая нашей, получила шифрованную радиограмму. В ней сообщалось, что «по техническим причинам чертежи секретной мины, затребованные частью, в данное время доставлены быть не могут». Командир чертыхнулся — срывалась атака! — но операции не отменил. Приказал, готовя ее, обойтись «подручными средствами».
Зарю оба командира, наш и немецкий, встретили на НП. До атаки с нашей стороны оставалось ровно тридцать минут. И вдруг… Наблюдатель, примкнувший к окулярам стереотрубы, глазам своим не поверил, обнаружив на немецкой стороне какое-то движение. Неужели час атаки стал известен гитлеровцам и они решили предупредить ее своей контратакой? Так и есть, со стороны немецких позиций на наши движется молчаливая черная цепь.
— Товарищ командир… там… — он жестом указал за бруствер окопа, из-за которого выглядывала стереотруба, и, бледный, уступил место командиру.
Командир посмотрел и дрогнувшим голосом крикнул:
— Телефонист!
— Есть телефонист! — отозвался солдат с трубкой.
— Атаку отставить! — крикнул командир.
— Атаку отставить, — повторил телефонист в трубку.
— Артиллерия!.. — крикнул командир телефонисту.
— Артиллерия! — повторил телефонист в трубку.
— Быть наготове и ждать команды на огонь! — крикнул командир телефонисту.
— Быть наготове и ждать команды на огонь! — повторил телефонист в трубку.
Командир снова прильнул к окулярам стереотрубы. То, что он видел в ней, хоть в кого могло вселить ужас. На своих шли свои, подгоняемые, как скот, «пастухами» с автоматами, шли дети, женщины, старики; шли, кто плача, кто молча, но наверняка зная, что идут на верную смерть: не расстреляют свои, убьют «пастухи», которые подгоняют их сзади. Но в этом они ошибались. Не под пули их гнали «пастухи», а на мины! Еще три шага, еще два, еще шаг, и начнется… Русские — дети, женщины, старики — один за другим, один за другим, как птицы, а то и целыми стаями — начнут взлетать в воздух! Но что это? Немцы, приотстав, ждут, лежа в траве, когда начнет стрелять поле, а оно не стреляет. Дети, женщины, старики уходят все дальше и дальше, а мины, как заколдованные, не срабатывают. Что же это? Что? Что? Догадка озаряет всех сразу: поле разминировано! А раз так, вперед, в атаку, вслед за детьми, женщинами, стариками…
Поздно!
— Огонь! — кричит советский командир телефонисту.
— Огонь! — повторяет телефонист в трубку и в ту же минуту перестает слышать самого себя. Небо с треском раскалывается, и скорлупа осколков обрушивается на «пастухов». Покончив с ними, огонь катится дальше, а следом идут советские автоматчики. Им далеко еще было до победы, но вкус ее они уже почувствовали.
ПРОЩАЛЬНАЯ ВСТРЕЧА
Дети всегда кому-нибудь и чему-нибудь подражают: прическе, походке, манере говорить… Примеров для подражания у них сколько угодно — кино, книга, сосед по улице или по парте…
Толиным соседом по улице и по парте одно время был Паша Меев, и не было у Толи горшего соседства в жизни, чем это. Павлик во всем подражал Толе, и Толя ужасно злился, когда в обезьяньих повадках Павлика узнавал самого себя. «Толя, как дела?» — спрашивали у него ребята. «На большой!» — отвечал Толя жаргонным словечком. Ребята похохатывали: оригинал! А Толе это и надо было — прослыть необыкновенным, хоть в чем-нибудь да отличиться от всех. И вдруг на тот же вопрос, тот же ответ: «На большой!» Но отвечает не он, а сосед по парте Паша Меев.
И так во всем Паша, как тень, повторяет Толю. Скроит Толя пилотку, как у испанцев-республиканцев, а на другой день глядь — и у Пашиной головы тот же пилоточный силуэт, что и у Толиной. Набьет Толя на башмаки подковки, чтобы цокали по-красноармейски, слышь, и Паша такими же цокает.
Злится Толя на Пашу за украденную оригинальность, а поделать ничего не может. Не треснешь ведь его по затылку за то, что он, как и ты, грассирует, катая во рту «р», словно горошинку, или ходит по-моряцки вразвалочку… Позлившись, прощал: что с него возьмешь, если он на выдумку не хитер? Ладно, пусть уж крохами с чужого стола пробавляется!
Паша подражал Толе, завидуя его успеху у одноклассников. Глупый, он думал, что Толя берет тем, что оригинальничает. А Толя брал не этим, то есть не только этим, а еще и тем, что был на выдумку горазд. Простой сбор металлического лома при нем становился охотой за сокровищами, соревнования по плаванию на реке Рузе — форсированием водного плацдарма, помощь подшефному колхозу в прополке свеклы — высадкой десанта в тыл генералу Сорняку. С Толей было интересно, весело, красиво, и одноклассники тянулись к нему, как подсолнухи к солнцу.
Паша хотел того же, но он не был «солнцем», и ребята не только не тянулись к нему, а, наоборот, отталкивали, не прощая заносчивости и обидчивости.
То и другое было у Паши от мамы Елизаветы Ивановны. Мама ничего не жалела для Паши и, нанимая преподавателей, учила его музыке, пению, рисованию и языкам, сразу трем: немецкому, английскому и французскому. Но предпочтение отдавала почему-то немецкому.
К Пашиным товарищам по классу она относилась высокомерно: «Серенькие, бог талантами обидел…» — и наставляла Пашу гордиться своим даром художника и полиглота. Паша гордился, не упуская случая распустить павлиньи перья талантов, но при этом так важно надувался и смотрел на всех сверху вниз, что ребята вместо признательности награждали его смехом. Паша обижался и шел искать утешения у мамы. Но мама никогда не утешала Пашу, наоборот, растравляла обиду, как палач рану, и внушала никогда и ни в чем не прощать обидчикам. «Ты выше их, — говорила она, загадочно глядя на Пашу, — и, пробьет час, ты сам узнаешь об этом».
Час пробил, когда Гитлер напал на СССР. В тот же день, когда это случилось, мама, Елизавета Ивановна, увела Пашу на берег Рузы подальше от людских глаз и ушей и заговорила с ним на… чистейшем немецком языке. У Паши от удивления язык отнялся: мама, уча его немецкому, сама, как он знал, всю жизнь довольствовалась русским.
— Ты знаешь немецкий? — испуганно спросил он. Испуганно, потому что за всем этим скрывалась какая-то тайна, а все таинственное Пашу пугало с детства.
— С тех пор, как научилась говорить, — сказала мама и открыла Паше тайну, которую хранила все годы жизни при Советской власти.
Она, а значит, и он, Паша, из обрусевших немцев. Ее, а значит, и его, Пашины, дальние предки служили еще царю Петру. Ближние предки служили другим, ближним царям, пока последнего из них, царя Николая, не скинула революция. С царем, лишившись нажитых имений, слетели и царевы слуги. В том числе и ближние предки Пашиной мамы, а значит, и самого Паши. Изгнанные из Петрограда, они осели в Осташеве, где и дали потомство в лице Эльзы Иоганновны и ее сына Пауля Оскаровича.
«Какой Эльзы? Какого Пауля?» — вопросы готовы были сорваться с Пашиного языка, но мысль опередила мамин ответ, и Паша понял: Эльза и Пауль — их подлинные имена, мамино и его. Спросил только, Меевы они или еще кто?
— Мейеры! — сказала мама Эльза, и в голосе у нее прозвучала гордость. — Арийцы!
У Толи Шумова в отличие от новоиспеченного арийца Пауля не было таких знатных холуев-предков.