графство, хотя бы намек на него.
Я отправился обратно, вниз по холму, к тому дому, хотя на душе уже было нехорошо: как-то нелепо все складывалось, и отчего так быстро опустел сад, куда все, леший их подери, подевались?
…Вниз по Прешпекту, потом направо, по узкой дорожке. Вот он, тот «яблоневый» дом. Нет, опять не то, опять зады и сараи. Сбоку — серое ветхое строение с мемориальной табличкой, но главное — перед «графским» домом длинным фронтом стоит конюшня с глубоко вдавленными перед ней в темной грязи колеями. Это, вообще-то, более смахивает на хоздвор. Точно, не господский дом. И опять ни души вокруг. Я что, сплю?
Через отверстые врата конюшни видны космы сена и черная голова лошади. Внезапно меня окликают.
— Куда вы пропали? — пробегающее мимо встречающее лицо впопыхах: — Все ваши уже в доме Толстого и слушают экскурсию.
В доме Толстого? Значит, где-то есть дом Толстого. Где же он? А это что за дом?
Пауза.
— Дом Волконских. Тут жил князь Волконский.
Князь?! Я обвожу глазами хозяйственные строения. Лошадь машет головой.
— Ну… потом тут жила прислуга Толстых.
Это другое дело. А где же сам дом Толстого?
Но встречающий уже убежал. Исчез. Вот еще загадки!
Я отправляюсь далее с твердым намерением прочесать все яснополянское пространство, все эти березовые, липовые, яблоневые джунгли и отыскать, наконец, таинственный графский дом. Но вместо того забредаю по боковой аллее в совершенную глубину и тишину, где лес поднимается желтым фронтом и стоит одинокий столбик со стрелками; одна направляет к могиле Толстого, другая к его любимой скамейке, третья указывает мне за спину в сторону, откуда я пришел и, словно издеваясь, говорит: там дом Толстого. Спасибо.
Я заблудился окончательно.
Вот что: здесь властвует хаос, в котором могут сориентироваться только экскурсоводы, ходящие по указаниям этих вот табличек.
Не так, все гораздо серьезнее: здесь властвует текст. Эволюция Ясной как писательского места достигла своего предела: текст в нем победил, заговорил пространство.
Так и есть: по вершине «кремлевского» холма бродят дома-слова, которые требуют, чтобы их читали, а не разглядывали. Они кружат, повинуясь всяк своему грамматическому правилу, двигаются или останавливаются произвольно, бросая вправо от себя вместо теней недоуменные, длинные многоточия.
Такая же, кстати, словесная сутолока царит и в Москве, в московском, главном Кремле. Только там громоздятся слова-соборы, слова-дворцы, перекатываются из угла в угол Кремля огромными кусками сахара. Вместо многоточий в московском Кремле повсюду растут восклицательные знаки, безмолвно бухает царь-пушка, громогласно молчит царь-колокол, и в итоге составляется текст, парадный кремлевский текст.
То же и здесь — текст вместо пространства: слова, таблички, знаки и общее предложение-брожение.
Эта бумажная метафора немного меня утешила; я побрел по толстовскому словокремлю уже без цели, без надежды найти парадный дом Толстого, идеальную фигуру света. Среди зелени обнаружились занятные уголки, блики пространства: оранжерея (стрекоза уронила в траву огромное крыло), фрагмент регулярного парка, тенистого, старинного, точно отрезанного ножницами от вербального беспорядка усадьбы, одинокий флигель, не нашедший себе пары.
Наконец за частоколом высоченных старых лип вновь возникла веранда с резными дощечками. Я понял, что замкнул круг, завершил длиннейшее толстовское предложение.
Графского дома не нашел, да и бог с ним.
…Что-то изменилось. Вокруг резной веранды толпились писатели, весь их шумный рой. Воздух трепетал от разговоров.
Неужели эта веранда и то, что за ней, боком стоящий невзрачный дом с челкой-маркизой и есть дом Толстого? Похоже, что так. Ох, как это неправильно, неверно, противуархитектурно. Я испытал разочарование.
— Ну вот, опоздали, — сказал мне знакомый встречающий, тот, что говорил со мной возле дома князя Волконского. В смысле, дома для прислуги. — Экскурсия закончилась.
Ничего, еще успею. Еще наслушаюсь экскурсий. До того мне нужно решить одну великую загадку.
— Какую? — Он приблизился, радушно улыбаясь. Он, наверное, принимал меня за писателя.
Простую загадку. Куда подевался главный дом Толстого?
— В каком смысле — главный? Вот он, дом Толстого, — все еще улыбаясь, В. (встречающий) указал на дом с верандой. В темной пасти веранды копошились фигуры писателей. Дом поедал их.
Нет, это, наверное, флигель. Стоит как-то боком. Дощечки эти дурацкие. Это не главный дом. Где главный?
Улыбка сошла с лица В. Некоторое время он разглядывал меня с подозрением — не смеюсь ли я над ним, неужели я не знаю, что…
Нет, я не смеюсь. Я откровенно (архитектурно) озабочен. И чего такого я не знаю?
В. подошел ко мне еще ближе и сказал очень тихо, почти прошептал:
— Главного дома нет.
Как это нет?
— Вот так: нет и нет. Его давно, еще при жизни Толстого разобрали и вывезли. Продали дом.
Что значит продали? Это что-то удивительное. Ну, допустим… Я оглядываюсь, озирая широкую площадку с клумбой, скамейки с разбросанными, растекшимися, расслабленными телами писателей, и внезапно ко мне приходит сознание некоей важной пустоты, отверстия в пространстве, которое рисуется где-то рядом, в двух шагах от нас.
Хаос, который сопровождал меня полчаса, не менее, вдруг обнаружил центр. Или, скорее, минус-центр — провал, пустоту в центре.
Нет дома, продан дом.
Вон оно что! Теперь другое дело — первые мои блуждания делаются понятны. Этот безмятежно разросшийся кремлевский ансамбль столь асимметричен, хаотичен, бродит прозой, не имеет «стихотворного» размера — оттого что в центре его пустое место.
Где же стоял этот пропавший дом (где центр пустоты)? И какого он был размера?
— Он был огромный. Тридцать четыре комнаты. Три этажа, восемь колонн вот такого охвата. Что вы, это же известная, ужасная история.
Но прежде, чем рассказать мне эту историю, В. отводит меня в сторону, к тем старым черным липам, мимо которых я шел сюда, и, разведя руками как можно шире, показывает, где стоял тот главный дом.
Господи, конечно! Между флигелями, где же еще? Здесь есть два флигеля, только теперь они очень разны: один, правый, оброс пристройками — это и есть нынешний, неглавный дом Толстого, другой остался, как был, исходным невысоким кубиком, стоящим слева от (отсутствующего, исчезнувшего) главного дома.
Случилось то, чего я ждал с первого мгновения встречи с Ясной: классический чертеж в одно мгновение вокруг меня нарисовался. Конечно, здесь, между флигелями, стоял огромный дом. На самой вершине идеально округлого, пологого холма. Он замыкал Прешпект, он царствовал над окрестностью, он был замковым камнем в арке ансамбля, в сердце пространства, которое некогда во все четыре стороны света отсюда расступалось.
Конечно! Я замычал, сам разведя руки, расталкивая руками воздух от исчезнувшего дома во все четыре стороны.
В., глядя на меня, захихикал. Он был рад произведенному впечатлению.
Он не знал, насколько важно для меня это восполнение пустоты, так меня расстроившей в первые минуты прогулки. Теперь все встало на свои места. И даже деревья, эти черные старые липы, строятся по контуру исчезнувшего дома.
— Конечно, а как же, — сказал В. — Потому и строятся. Лев Николаевич сам посадил эти деревья. Вместо дома, точно на его месте. Он же виноват, он сознавал свою вину.
Какую вину?
Я выпучил глаза. В. посмотрел на меня с состраданием.
Внимание: с этого момента моя разбросанная, недоуменная, дошедшая до анекдота «архитектурная» повесть начинает понемногу собираться в целое. Обнаруживается точка сборки (смыслов); начинают сообщаться между собой не только здешние, сумбурные яснополянские впечатления, но и внешние, московские — заумный чертеж романа, который весь есть одно мгновение, странные, «зеркальные» северные воспоминания о том, как мне путала зрение и сознание колдовская стихия воды.
И Ока, разумеется, Ока, разделяющая русскую карту на разномыслящие и разносочиняющие, полярные толстовские страны. И даже Никола с хвостом — все начало собираться в некое многообещающее целое; однако по порядку.
Конечно, он прав, любезный В., — про «домовую» вину Толстого я должен был знать до приезда в Ясную. Некоторое оправдание было в том, что я не был ни толстоведом, ни, по большому счету, писателем. До этого мгновения, до слов В. «он же виноват», меня интересовали у Толстого только его заумные чертежи. И вдруг это «виноват». В чем виноват?
— Бог ты мой! Это же самое интересное. Главный дом был продан за карточные долги Толстого. Он сначала от этих долгов уехал на Кавказ, а потом продал дом.
Батюшки святы! Толстой проиграл фамильный дом в карты! Наверное, глаза мои сделались точно два малых блюдца; В. был явно доволен. Он, однако, не представлял, какая круговерть поднялась у меня в голове. Еще прибавилась в одно мгновение сцена карточного проигрыша Николая Ростова в «Войне и мире» — конечно, проиграл!
Толстой проиграл родительский дом в карты и после того, осознав свое святотатство, принялся за его восстановление. Отлично: этот мотив мне, архитектору, очень понятен. Но для Толстого, ловца слов, это было особое, ментальное восстановление. Он не стал возвращать дом наяву, строить его заново — он начал писать о нем, вспоминать его, восстанавливать на словах, в поле сознания. В романе, в книге. В сверхкниге, главная цель которой (теперь это очевидно) — восстановление, возвращение дома.
Нет, более того, шире — возвращение ушедшего времени.
Тут я вспомнил свои давнишние рассуждения[8] о том, что Толстой еще в детстве задался странной целью описать некий отрезок времени полностью, тотально. Чтобы все действия, мысли, фантазии — все, что происходит в сознании человека, — было переведено в слова. Я только не задумался тогда, какова была цель подобного сверхподробного времяописания. Теперь же, стоя в центре яснополянской пустоты, я понял, наконец, зачем ему была нужна эта совершенная полнота описания. Вот зачем: чтобы заполнить эту зияющ