И тогда дед, сжигаемый хмелем, отчаялся на крайность: наворовал у жены яиц, думал продать в райцентре и купить новых капель. Григорьевна, уставясь в небо неохватным задом, скоблила веником крыльцо, когда дед, смущённо покашливая, прокрался мимо неё с оттопыренными карманами. Григорьевна, не разгибая громадной, как поле, спины, покосилась на него, но не сказала ни слова.
Дед просеменил к лапасу, ввел поскорее в оглобли мерина, поправил в телеге подстилку. Тут-то жена и углядела в его карманах яйца, губы ее сплюснулись, как два оладышка, побелели. Она хищно пошла на деда, вытирая о передник ладони.
— Ах ты, облезень, распьянеха несчастный, так ты еще и красть, леший тебя растряси, — громово ахнула она, могуче вырастая за спиной у деда.
Левой рукой она ухватила его за воротник, а правой доставала из его карманов яйца и, войдя в накал, била их у него на лысине, и гремел свежо ее бас на все подворье:
— Ах ты, образина неумытая, я хозяйство по щепочке складываю, а ты, мною собранное, пропивать!
Дед хрипел.
Рвался из ее мощных рук.
Пищал, слизывая доползший до верхней губы тягучий яичный белок:
— Григорьевна, слезиночка моя горькая, погоди, я кашлять буду, после добьешь, захлебнусь я... Погоди, зверица.
Она поддала ему под зад толстенным, как бревно, коленом и, отерев пучком сена руки, пошла к крыльцу.
Дед кашлял и ругался ей вслед:
— Людей постыдилась бы, серость-то свою показывать. Разве с мужем так обращаются? Я ведь и бросить тебя могу.
Всхлипывая, он убрел под навес к бочке с водой, стоял над ней, обирая с лысины яичную скорлупу, и давил на щеках кулаком слезы:
— Язва с гривой. Тебе не с добрым мужем, с чертом в обнимку на болоте жить. И что за судьбица клятая досталась, господи! Сидишь в дамках, а слывешь пешкой. И надо же случиться такому! В девках нормальная, как все, была, а вышла замуж и будто опоили ее чем: пошла и пошла расти. Вымахала, колокольня ходячая. Я и глядеть-то на нее порой боюсь: взглядом убить может. Хоть плюнь и вон со двора беги.
Обида сосала душу. Сам дед хоть и был с рукавичку, гордости в себе носил воз и, пока не было жены рядом, грозил ей и обзывал словами, какие только приходили на ум. И тут он увидел, что Любава в конуре не одна, напустился на нее, облегчая душу:
— Щенками, гляжу, обложилась? На моих потовых хлебах вздумала растить свое собачье племя? Не выйдет! Убыточить себя не позволю. Если мне, так и капель нет, а если вам, так и с кобелями блудить можно, щенков нагуливать?
Дед принес из сеней толстый крапивный мешок, посовал в него щенков, всех посовал и одного на племя не оставил.
Любава суетилась рядом.
Лизала руки его.
Поскуливала.
Дед отталкивал ее локтем, шипел:
— Чтобы я работал на вас, горб ломал, нате-ка, выкусите! Как же, стану я тратиться на пустое. Мне и тебя одной хватит набрехать в уши. С кем нагуляла, милая, тот пусть и кормит, а не хочет кормить, так — в речку, вниз головой, к лягушкам.
Дед вбросил мешок с кутятами в телегу, уселся сам, разобрал вожжи, загремел по улице на другой конец села к речке. Крутил над головой кнутишко, понукал, торопил чалого мерина, словно вез на расправу жену. Любава, высунув язык, бежала следом, а по кустам, оврагом, невидимо крался Серый.
Подкатив к речке, дед сдвинулся с грядушки, достал мешок, подошел к воде и пошел кидать в нее щенков, приговаривая:
— Я не дурак, чтобы гнуть на вас спину за будь здоров. Если мне, так и капель нет, а если вам — так подавай хлебушко, а водички похлебать не хотите?
Сзади что-то лязгнуло.
Дед оглянулся.
Икнул.
Глаза его выкруглились, вокруг розоватой лысины торчком поднялись светлые жиденькие волосенки, пустой мешок вывалился из рук и, разворачиваясь, поплыл по воде.
Из оврага на деда шел волк.
Седой.
Весь в рубцах и шрамах.
Мерин, завидя его, рванул в сторону, телега опрокинулась, вывернулась из передка. Всхрапывая, мерин поскакал к селу, распугивая кур и гусей и вызывая истошный брех собак.
Дед отступал к речке, взмахивал левой рукой, как бы отталкивая волка от себя:
— Ты чего это? Ты шел и иди своей дорогой. Чего ты?
И, пятясь, заходил все глубже и глубже в речку. Он уже был по шею в воде.
А волк все надвигался на него.
Большой.
Лобастый.
И в красных мстительно нацеленных глазах его дед видел свою смерть.
— Караул! Помогите! — завопил он.
Но помочь ему было некому.
Конец уже был близок: Серый подошел к самой воде, присел, готовясь прыгнуть.
И тут заголосила у него сзади Любава.
Серый повернул к ней голову. Сквозь красные клочья тумана в глазах увидел летящего по селу мерина. От колодца с истошным криком бежала к речке баба и била в ведро коромыслом.
Выскакивали из домов люди.
Выла у берега Любава.
Вопил в речке позеленевший дед Трошка.
Серый повернулся и напрямую через луг побрел к Лысой горе, чтобы от нее, оврагом уже, подняться к лесу.
Перетрусивший дед Трошка оставался стоять в речке, не осмеливаясь подступить к берегу. Прибежавшая от колодца баба подала ему коромысло, дед ухватился за него и, стуча зубами, полез из воды.
Он добежал до первой от речки избы, разнагишался и, весь дрожа, залез на печь. Хозяйка бросила ему туда одеяло. Дед закутался в него с головой, только нос да борода остались снаружи. Сидел кулем у пыльной трубы, жаловался:
— И откуда он взялся, этот волк, Еремеевна? Ить не было его, когда я подъехал, не было... И-их, все на меня, даже волки.
Хозяйка достала из шкапчика початую поллитровку, налила в стакан, подала деду на печь:
— Согрейся, святитель: освятил речку-то. Теперь пойдут ребятишки сигать в нее. Коль старикам, скажут, можно, то нам и подавно. Нашел какой пример детворе показывать.
Дед выпростал из-под одеяла тонкую, всю в жилах руку, принял стакан:
— Да разве я, Еремеевна, сам? Кабы не волк, разве я по своей воле полез бы? У меня ить ревматизм... И что я ему дался, волку этому? Ить по самую бороду загнал в речку, злыдень.
Дед, стуча зубами о стекло, выпил водку, зажевал соленым огурцом, привалился щекой к трубе и затих. На кольях плетня сохли развешенные хозяйкой его штаны и рубаха, возле них покорно сидела и ждала старика преданная ему Любава.
К вечеру деду стало плохо.
Григорьевна привела мерина, наладила телегу, переодела деда в теплое сухое белье и повезла в больницу. Дед лежал на спине, глядел в небо, шмыгал носом:
— Все против меня — даже волки. А за что? Разве я кому вред делаю? Ну выпиваю иногда, но ведь на свои, в чужой карман не лезу и у соседей не клянчаю, за что же меня в речку?
Дед уже не отделял волка от жены и в горькой обиде ругал их заодно.
В больнице Григорьевне сказали, что у деда ее воспаление легких, и оставили его у себя. Целую неделю его кололи, поили микстурами, заставляли глотать таблетки.
Дед покорно терпел все.
Молчаливо переживал случившееся.
Только после укола, подтягивая полосатые больничные штаны, вскидывал на молоденькую сестричку узенькие щелки глаз и горько вздыхал:
— Все против меня, — и, потирая ягодицу, замолкал до следующего укола.
Случай с волком потряс деда Трошку.
Но он был еще более потрясен, когда, вернувшись из больницы домой, узнал от жены, что его мерина, на котором он столько лет возил сельповские товары, задрали в овраге за избой волки, задрали в ту же ночь, когда деда положили в больницу, но Григорьевна, приезжая наведать деда, не говорила ему об этом, чтобы не волновать его.
Дед стал белее тех яиц, что била о его лысину жена. Захлюпал красноватым носом:
— Это что же они пристали ко мне, Григорьевна? То в речке выкупали, то вот теперь мерина прикончили.
— Тебе лучше знать, — сказала Григорьевна, — ставя на стол самовар. — Они не меня, тебя за штаны хватают, значит, есть у тебя вина перед ними.
— У меня?.. Перед волками? Скажешь тоже. Я что с ними гуляю вместе? Уж молчала бы, коли сказать нечего.
Дед погрел живот чаем.
Вышел во двор.
Постоял у засиженной курами осиротевшей телеги, прошел под лапас, сунул по привычке руку в поленницу и тут же отдернул: в разоренном гнезде птенцов не ищут... Но рука снова потянулась к упрятке. Дед щупал дрожащими пальцами и не верил самому себе: коробушка с каплями была на месте.
Дед даже прослезился: значит, есть у его жены сердце. Поняла она, что в такой день ему, потерявшему мерина, без капель не обойтись, и вернула «аптечку». Дед аппетитно занектарился эвкалиптовой настойкой, прошел к крыльцу. Сидел, слушал, как щелкает скворец на скворечнике, и с болью думал о волках: сгубить такого мерина!
— Да он меня, пьяного, откуда хошь домой привозил. Ну погодите, вот придет зима... Если уж меня достали врачи с того света, то я еще повожу в лес охотничков, а вас из леса.
И грозил лесу маленьким неопасным кулачком.
9
Зря грешил дед Трошка на волков: их в лесу больше не было, всех перебили охотники. В живых остался только Серый, он-то и прирезал мерина деда Трошки.
Убивать мерина Серый не собирался.
В полночь он, как всегда, шел к Любаве. Стреноженный мерин пасся в буераке за садом. Зачуяв волка, он поднял большую мосластую голову, захрапел, застриг ушами.
Серый остановился.
Стоял и тяжело смотрел на мерина.
В глазах его вспухала ненависть.
Он понял вдруг, что все его беды, все потери его связаны с мерином деда Трошки. Память оживила все и подытожила:
Мерин привозил охотников в лес.
Мерин увозил из леса убитых волков.
Мерин свез в речку щенков Любавы.
Все в мерине, все от него — это Серый понял, глядя на мерина, а мерин понял, глядя на него, что ему больше не жить, а жить хотелось, и он, храпя, запрыгал по оврагу. Но где ему, стреноженному, было ускакать от волка. Серый в три прыжка настиг его, перекусил жилу левой задней ноги и тут же отскочил прочь, не давая мерину нанести удар копытом.