<он практически всех нас так именовал>, а где ты 21–26?” – “в Мск, вернусь 26, а сейчас и вообще в Питере!” – “передавай там преведы Юдифи, кающейся МММагдалине и прочим общим подругам”.
Сверхкультурная протоплазма, в которой он вырос и естественно обитал, подпитывала его знаменитые пируэты ассоциаций. Пишу ему из Венеции в Москву: “Как там, вкратце?” – “Вкратце холодно. А в Италии, наоборот, темно” – “Поди, шею мылят” – “Брадобреи-то?” – “Нет, мля, канатоходцы! а темень в Италии, с чего это он <имеется в виду Мандельштам – Г.С.> взял? даже при Бенито тут было солнечно, как назло…” – “Может, он имел в виду одноименные питерские гостиницы <роскошная гипотеза Антона, не так ли? – Г.С.>” – “ «Асторию» знаю, а вот где «Авзония» ” – “…?Не желаете ли сами убедиться как-нибудь в ближайшее время в неправоте Осипа Эмильевича?” – “Мечтаю. Но сперва в Индию”.
…В Венецию Антон выбирался, лучше употреблю слово “сбегал”, много лет подряд, и всякий раз делал достоянием общественности свои счастливые исследовательские прогулки по её набережным и переулкам. Из этих текстов и фотографий можно составить небольшую венецианскую носикопедию.
Я тем временем накрапывал свою книжку про Венецию, и в итоге, вопреки моим лирическим принципам, в ней появилась пара глав, которые можно счесть уступкой просветительским наклонностям Антона Носика. На венецианской этой вещице вообще крепко лежит и его благословляющая тень.
Он успел прочесть “Метафизику Венеции” до выхода из типографии. Я очень хотел его порадовать книжкой и, как только сделал макет, отправил Антону файл. Так в древности давали блюдо специальному прегусту, перед подачей к столу императора. Но никакой развёрнутой критики я от него не дождался, – за исключением одного лапидарного и виртуального жеста: по прошествии некоторого времени он кинул смску, на ней был большой палец кверху, по-древнеримски – ВО! Предположительно, именно так дегустатор в Древнем Риме сигнализировал, что съедобно. Палец был, похвастаюсь, самого большого размера! Пришёл палец после такой переписки. Он: “Etwas zu essen, vielleicht?” – “Майн либер, цу филь арбайт, шлифую стёклышки, так и передайте всем!” – “Нет никаких всех, одни мы остались в целой Виннице, друг Федя” – “Ох и тяжко ж нам бобылям! но мне правда сдавать в печать книгу в этот понедельник! Не хотите ли, о мой победоносцев, взглянуть строгим цензорским взглядом, пока не поздно?” – “Рвусь третий день блеать” – “Ну, тогда суди строго!”
Смейтесь, но я дорожу этим его большущим пальцем в ответ. Хочется верить, это было от чистого сердца, а не просто эмодзи ради. Раньше он мне таких пальцев не лепил. Впрочем, виноват, был ещё один палец такого же энергичного размера, – после того, как я пульнул ему те самые стихи Комаровского, где тинторетты и мраморы нагреты…
Знакомая привычка Антона сбивать патетичность (“а ну-ка туши кадила”) и включать занижающий регистр перед лицом всякой мифологии распространялась и на Венецию. К “низовому” восприятию Венеции немного поспешествовал тот факт – и об этом Антон напоминал с гордостью, – что в конце восьмидесятых ему довелось составлять урологический комментарий к “Мемуарам” Казановы, где тот уклончиво повествует о регалиях, коими наш сексуальный проходимец иногда награждался по ходу своих авантюр.
Антон хотел оттенить “свойский” образ города, он был рад подкараулить какой-нибудь совершенно бытовой ракурс или сценку, и удача шла к нему. Он любил демонстрировать чеки на 2 евро, мол, не так уж и всё дорого, и как живут обычные люди: вот группка местных школьников с ранцами слушает, что рассказывает училка о мраморных колодцах, и почему те намертво запаяны бронзовыми крышками; вот старушка ковыляет и смотрит на вывешенные анонсы, кто умер в нашем околотке (“ага, скурвилась эта старая склочница Лючетта”, “эх, и Беппо туда же… а как был хорош, mamma mia! юный Беппо на регате 1943 года…”, озвучивал её мысли Антон, дальше непечатно). А вот вам, как делают через мясорубку макароны в “Парадизо пердуто”, или как местные выгуливают собак; вон летит чайка с рыбой в клюве (поймал кадр), а вон гондольер пересаживается на модный двухместный катер с диско-музыкой и девицей в прикиде эмо… Получался эффект подлинного ощущения, будто Венеция приблизилась вплотную к ноздрям, он будто давал пощупать, чем живёт город.
Вероятно, тот же синдром заземления руководил им в очередной его забаве – ловить покемонов в венецианских церквях. На эту тему у нас тоже был разговор. Несмотря на моё счастливое ватиканское прошлое, я в целом настроен антиклерикально, но всё же я, старый ханжа, косо смотрел на эти его бравады (улов он радостно выставлял в своей ленте). Мои возражения сводились к тому, что в наше время у Церкви, давно на ладан дышащей и отмирающей, пафоса осталось совсем на донышке, у неё всё в прошлом, так что это как-то бьёт мимо цели, если конечно цель была такова. В нынешнем, постхристианском, этапе европейской истории лишний раз шпынять эту слабенькую, по всем фронтам теряющую Церковь – уже некомильфо, да и просто неучтиво по отношению к хорошей старинной архитектуре. Слабых надо защищать, а нападать – на сильных (этого Антон, ещё раз отдам ему должное, не боялся). Такой вот этический императив. Или даже императив эстетический: иначе некрасиво.
Будет в самый раз припомнить золотое правило одиозного Константина Леонтьева, где наш “эстетик” объясняет принципы здорового негативизма, которому отродясь инстинктивно следует русская интеллигенция. “Именно эстетику-то приличествует во времена неподвижности быть за движение, во времена распущенности за строгость; художнику прилично было быть либералом при господстве рабства; ему следует быть аристократом по тенденции при демагогии; немножко libre penseur <вольнодумцем> (хоть немножко) при лицемерном ханжестве, набожным при безбожии. Подобная измена убеждениям не только похвальна в художнике, она в нём естественна. Изменяя подобным образом прежним убеждениям, художник исполняет вместе с тем и наилучшим образом долг гражданской совести”. Это моё недоумение мой мудрец-хахамим тоже не стал развеивать, пожал плечами. И продолжал ебошить покемонов.
В числе десакрализующих проказ была у Антона ещё одна прихоть. Он упрямо переиначивал все итальянские реалии – в советские. Так таверны и локанды превращались “точки общепита”, и далее в том же духе: “райсуд”, “горсовет”, “винодельческие совхозы”, “плавбазы”. Этот советский волапюк применительно к Венеции и вообще Европе кажется мне не самой счастливой находкой, так ещё любят балагурить некоторые экскурсоводы. Я кривился, но терпел, учитывая, с каким артистизмом он это произносил.
Зато его переводы итальянской топонимики, названий ресторанов, церквей или имён собственных на русский выглядели симпатично и оправданно. Так появились “канал Огородной Мадонны” – rio Madonna dell’Orto, “мост Босяков” – Ponte dei Scalzi, “Вознесенский канал” – rio dell’Assunzione, “Соломенный мост” – Ponte della Paglia. Или вот “Св. Мария Статная” – очень удачный перевод Santa Maria Formosa. Варфоломей Мудищев – вполне корректная руссификация головореза-кондотьера Bartolommeo Colleoni, памятник которому стоит у церкви Дзаниполо (тоже нетрудно догадаться, какой он у Антона подвергся трансформации) и фамилия которого была, понятное дело, неиссякаемым поводом для скабрезных острот о трёх мошонках “братишки Коллеони”.
Ломбардию он окрестил Ломовой Бардией, “подплываю к Захарково” – это о Сан Дзаккария, Торре дель Оролоджо прозвал Башня Урологии, “бегу по Солезадой” – это про Solezzada (венецианский термин для широкой улицы). Все эти каламбуры взяты из нашей переписки. Как-то ночью списываемся, чтобы встретиться на Сан Марке. Пишу: “я тут с приятелем на Самарке сижу клюкаю, в баре «Аврора»” – Он: “шустро плыву от Кота Базилио
Через минуту он подошёл, и мы и благостно посидели, я познакомил его с Владимиром Костельманом – поэт, музыкант, цадик-меценат из настоящих, морской волк-флибустьер и снова поэт (позже он посвятит Антону шуточную оду). Обычно мы там и виделись, на пустынной Сан Марке за бесхозными столиками закрытых на ночь кафе, каждый после своих мух творчества, глубокой ночью.
Антон всегда был не прочь разделить с товарищем ночные бденья-раденья. Сидели мы с ним полуночничали иногда до утра, точили клювы, пока, по древнерусскому обряду, не оказывалась опустошена последняя бутылочка мелончелло. Это такая душистая настойка на дыне, её в одном из наших любимых ресторанов “Аква пацца” (Антон, разумеется, говорил “Аква поца”) приносят под завязку в качестве комплименто среди целого набора ликёров. Антон особенно зауважал мелончелло. Обычно он приносил это пойло с собой (точнее, “бухло”; его любимое слово) и через пару часов, за разговорами, с ним управлялся. Потом он, если находил в себе силы, шёл к Арсену, а если сил не было, укладывался наверху в гостевой светёлке, на ампирном топчане под портретом Браммеля. Пару раз с утра, пока я дрых, он снимал свои репортажи на крыше…
После очередной перекантовки Антон деликатно поинтересовался, почём и из каких средств я снимаю свой домик. Изумился моему беспомощному стилю жизни, где всё всегда в порядке чуда. Рассмеялся: “для человека искусства квартплата представляет собой статью непредвиденных расходов” и предложил: “сдал бы ты мне гостевую, уполовинил бы расход”. Я, в силу определённых причин должен был, скрепя сердце, отказать Антону в его желании “укореницца в палацце Эриццо” (его рифма). Как мне ни было жаль, – это могло бы стать гармоничным продолжением совместной жизни под одной кровлей в Коктебеле дцать лет спустя. Забились бы мы каждый в свой угол да писали бы друг дружке послания в стиле “Переписки из двух углов”. Не сложилось.