ЛЮ:БИ — страница 37 из 49

прижало вдруг к некоему вьюноше. «От него шел такой жар, что я вся до косточек за минуту согрелась, без преувеличения, – а ведь было минус двадцать! И не хотелось двигаться – только чувствовать это тепло!» – не скажет она никому, никогда: незачем.

Но вечного тепла не бывает – ложась ночью в постель, Линда вдруг совершенно отчетливо понимает, что давно не испытывает ко второму мужу не только любви (а, может, никогда не испытывала?), но даже простой привязанности, позволяющей хоть как-то («Кааак?..» – шипит со страницы) скрашивать пресные дни, разграфленные на колонки «надо», «можно» и «нет»;, шипитнности, не бывает, ачались. нтервью для "– по дно. приехатьсть проблем. дни, безжалостно раздавленные провинциальной скукой; дни, когда на улице ни одного трезвого…

Линда скучает по Балтике – Линда прожила у моря двадцать лет.


Она открывает для себя Октавио Паса («Преодолеть временность своего существования человек может лишь одним способом – с головою уйдя в стихию времени. Победа над временем – в слиянии с ним»), и вообще – много чего открывает: развод хорош уже тем, что на какое-то время отпускает человека к самому себе. Итак, Линда решает «никогда больше не портить паспорт» и спустя полгода знакомится с Т., чем-то напомнившим ей вьюношу, за секунду согревшим ее своим жаром в автобусе. Их связь продолжается несколько месяцев, «а больше и не надо» – от смены персонажей… Так пройдет почти десять лет – и Инга вырастет, и «хрущоба» – разменянная «сталинка» – станет совсем, совсем мала, и Линда ужаснется: одной не выбраться. Но не только из-за этого, на самом деле, разместит она свою банальную анкету на сайте знакомств: всему «виной» окажется опять-таки пресловутая жажда чуда. Ну да, обыкновенного чуда – взаимности. Чуда, которого Линде так и не довелось испытать несмотря на всех м&м, и даже, как казалось, «последнего» – высокого брюнета-ресторатора, влюбившегося в нее с первого же, как теперь говорят, секса, и почти насильно (противостоять такому напору Линда не сумела) перетянувшего ее в столицу Империи.

Мегаполис не вызвал, впрочем, ни восторга, ни отторжения: город как город – она много где пожила… Наконец-то, правда, Линда позволила себе не работать и тратила время, как хотела – во всяком случае, так продолжалось до тех самых пор, пока ресторатор не измучил ее ревностью и однажды (о, тихие зимние вечера!) так не заехал по шее в приступе ничем не оправданной ярости, что Линда быстренько собрала вещички, да и поплыла к своему корыту – рыбкой, рыбкой: там и залегла лицом к стенке – устала.

Потом, уже в Лондоне, прикидывая, в какой стране безопаснее провести остаток дней, она пройдет сквозь все башни, купола и шпили этого сумасшедшего города – и дождь омоет тротуары, и дымчато-серые облака будут лететь и клубиться ежесекундно, а, может, даже быстрее, и сквозь безумную клубящуюся стихию проглянет, наконец, луна – и невозможным окажется отвести взгляд от этого магического движения… Тогда и исчезнут вопросы: «Маленький паучок сплел за ночь прозрачную сеточку между боковым зеркалом и дверцей нашего пежо. И когда мы ехали, ни ветер, ни дождь, ни скорость не могли разорвать эту тоненькую паутинку!»

Тсс…


Когда чувствуешь мир содранной кожей, понимаешь, что пора эту чертову кожу наращивать. Линда же грустит и скучает по Империи; Линда чувствует, что деградирует, потому как уже даже не ходит ногами, что приводит к онемению ступней… и языка тоже. «Я не могу все время передвигаться на машине! – кричит она человеку, которого, как ей казалось, она действительно полюбила. – Не могу вставать раньше девяти! Не могу каждый день есть ресторанную пищу! Мне хочется иногда просто побыть одной, со своими мыслями! Не могу смотреть эти американские фильмы! Не могу…» Но Уильям не слышит: он считает, будто Линда не ценит его отношения и лишь потакает своим капризам. Линда пишет, пишет, пишет в свою маленькую книжечку – и та разбухает от ее слез: «Сегодня опять ревела. Решили съездить в шоп быстро, а я забыла плащ. Когда стояли у кассы и я сказала Уильяму, что не могу платить, потому что кредитка осталась в кармане, он страшно психанул (хотя сам ее туда второпях сунул), а потом со злостью бросил пакеты в багажник и всю обратную дорогу злился – типичный Скорпион! Жутко обидно, ведь все вспышки злобы – из-за ерунды. Глупо, пошло… а я реву. Надо бы перетерпеть два года – может, гражданство дадут, может, смогу сама что-то заработать… может, даже помочь кому-то… Однако я «одна» здесь, наверное, даже больше, чем в Империи… Зачем – я – здесь?.. Сначала казалось, будто это тихая, смирная такая любовь, спрятанная под маской страсти, а страсти быстро утихают – и утомляют. Неужели я здесь из-за денег? Из-за этих проклятых подлых денег?! В новостях ничего об Империи нет – вот и живу, как грибок. Вокруг пока все зеленое, а у нас там, видно, осень золотая…».


Уильям не понимает, чем недовольна Линда, ведь он делает все, от чего были бы в восторге многие женщины. Многие, но не его бывшие жены – и не Линда. Не за этим летела она сюда, совсем не за этим!

«Чем вы недовольны, миссис Лидчелл?» – миссис Лидчелл отмахивается от навязчивого голоса и вдруг произносит смиренно, что совсем на нее не похоже, – кажется даже, будто она слегка меняется в лице, а взор ее окончательно гаснет: «Летит себе птица-Земля, летит – за хвост не поймаешь… Вчера вот ездили на кладбище к его отцу – тоже Уильяму. Жаль, что даже отдаленно тот не Шекспир… Поменяли цветы… У всех – одинаковые серые плиты из камня – только надписи и даты разные… Какими бы дорогами мы ни шли, как бы ни блуждали извилистыми тропками, конец у всех один… Любовь, говорите? Да люди просто не хотят возвращаться по вечерам в пустые дома – вот и мучаются вдвоем. Брак нужен лишь для того, чтобы вместе растить детей – так удобнее и лучше для них: ма-ма и па-па – такая вот «идиллия», которая распадается вдруг на кусочки Любовь, говорите? Это все-таки, наверное, болезнь. Я не смогла бы уже жить в любви с мужчиной: сильные чувства разрушительны… Без любви тоже нелегко, но не так мучительно, если оба это осознают. У нас очень неправильно мечтают о любви и браке, а потом разочаровываются – и всё, всё летит кувырком! Вот старые люди не выбирали – кольцевались для потомства, в чем и видели смысл… Для меня спасением в ближайшем будущем могут стать только внуки – без этого я просто не смогу удержаться на поверхности… А союз мужчины и женщины – просто удовлетворение эгоистических потребностей, жажда наслаждений, и часто – без чувств… Не знаю, видели ли вы «Скорбное бесчувствие»… у меня, кстати, в саду два бутона распускаются – наверное, последние… посмотрите-ка…» – «Но, Линда, это же не ты!» – «Это я, – улыбается миссис Лидчелл и, наклоняясь к бутонам, мурлычет: – Ну разве они не чудесны, Уильям?»

[чистое искусство / naturaleza muerta]

1

«Этот ливень… Забудешь ли ливень-то? И это забудешь, ну а пока…» – он потер виски; господи, когда ж это было, да и было ли? какое-то там мая, гром, гроза, и он, в белых брюках, в шелковой черной рубашке (странно, от сих до сих – помнит), спешит, разумеется, к Ирме Р.: чужое имя, такое же чужое – Теодоровна – и отчество: что немцу хорошо – то русскому смерть, смерть, ей-ей: освободившись, он знает наверняка, и нечего о том, не-че-го!


«…летишь, летишь себе над асфальтом, не думая даже – бессмысленно! как звук, как краска, как фонема – уворачиваться от залихватских потоков воды, обрушивающихся аккурат на темечко: но в том-то все и дело, что головы нет, голова не нужна, голова вообще не имеет значения… ливень тем временем припускает; вода доходит до щиколоток, до колен, дао смыло – пожалуй, теперь лишь вплавь, вплавь, смотрите-ка, как романтично, особенно на фоне грозы, пронзающей обложенное нёбо неба…» – он откинулся на спинку вертящегося стула, зажмурился: имеет ли хоть что-то значение? А? Не слышна-а!.. «…и вишен спелых сладостный агат»[72], ну да, ну да… Он-то нес Ирме – всего-ничего – корзинку черешни (больше всего ему нравилось наблюдать за тем, как избавляется она от косточек: отстраненно, будто те не имеют к ней никакого отношения, будто они стали тем, что есть, без ее, Ирминых, надкусываний мякоти, их обнимающей – без ее то есть, Ирминых, аритмичных всасываний алой полоскою рта розово-красной плоти плода: бешено, бешено эротично – эротично именно потому, что так вот, на первый взгляд, да и на второй тоже, «сухо»; но он-то знает…).


Ягоды, смешавшиеся с громадными градинами (и ими же, разумеется, «убитые»), превратились в престранное месиво, походящее, вероятно, на молоко с кровью, кабы автор его когда-нибудь видел – можно, впрочем, представить; да все что угодно можно представить – вот он и представляет. Сцеженное грудное молоко с жертвенной кровью самой красивой девушки майя – пожалуй, лишь подобная фантазия и могла выбросить его в те края: другой конец географии, город-синкопа в городе-государстве – и вот уж жрица Того Самого Храма привычно заносит над свингующим сердцем его… заносит… заносит… ну, скажем, тесак (штучная работа, эксклюзив, материал – верхушка айсберга): хрясь! «Этот ливень…Забудешь ли ливень-то?..» – самоцитата: сам написал – сам себя и цитируй. Да энергичней, энергичней! Искусство – в массы.


Твоя страна – Теодория, сказал он ей однажды. Почему не Ирмия? Она смеялась, эмаль ее зубов отливала голубым; он помнит, где это у него записано – с некоторых пор он ведет виртуальную «книгу учета»: во сне, во сне.

Ирма же, колдунья, знает он точно, сновидит из матки.


«Возможно, этот самый ливень и «размыл» окончательно и без того еле видимую тропинку его тайного, еле теплящегося уже, впрочем, желания – желания обладания Теодорией: ее границы были хорошо, очень хорошо укреплены, у каждой бойницы сидел лучник, а ворота замка если ненадолго и открывались, то затем лишь, чтобы хозяйку не упрекнули в подозрительном затворничестве…» – странно, странно, думал он, перечитывая написанное, и все было, конечно же, «не так»; сами буквы, как ему казалось, решили укоротить – кастрировать? а можно ли душу-то?