ЛЮ:БИ — страница 39 из 49

[73]: концентрат, абсолют, суперультрамегаtotal, как выразились бы эти… как их… блоггеры… вечно он забывает… или путает… столько новых слов… скучных, никчемных, общеупотребительных – да разве кому расскажешь? Он – «лицо публичное» (значительное лицо, хм, «сейчас вылетит птичка…», потом его стошнит), а потому его частная жизнь давно, слава Богу, засемьюпечатана.

Но иногда хочется просто поговорить – да, просто поговорить с кем-нибудь (возможно использование волапюка). Разумеется, в безличное «кто-нибудь» не входят студенты, а также те, кто учит высоколобых гордячек и худосочных genieff «писательскому ремеслу» – нет-нет, с бумагомарателями ему давно не по пути, он – одиночка, волк-одиночка, старый зубр, гордый скиф, сталкер, которого ужордый му это нудноы и голова светлая, да, этого не отнять. все лучше, чем жалеют, знает он! – если и не ненавидят, то, во всяком случае, не любят: снайперские «яблочки» его книг не дают покоя как неумершим «коллегам по цеху», так и более молодым иудушкам по разуму – зависть, зависть, куда б от нее, змеи – ан нет, по-родственному… Он-то всего лишь писал, честно писал всю жизнь («всю жизнь и еще пять минут», сказала когда-то Ирма Р.) – и вот… разбитое корыто сердечной машины, артрит, мигрени (зубы, правда, почти целы), свечи на каноне да «ретро»-, как теперь говорят, фотографии – Past Indefinite, отвоевавшее у Present Tense четыре стены, ни одну из которых не расшибить лбом.

5

Чаще всего он подходит, конечно, к ее снимкам: как хороша, бог мой, как душиста! (пусть, пусть штамп: ему фиолетово). Кажется, запах кожи «просвечивает» сквозь тонкое стекло – да-да, просвечивает: да вот же они, те самые резковатые – «вечерние» – духи, въевшиеся в его память страшно сказать, сколько лет назад… Щелк! Ирма Р. в накидке из чернобурки, в маленькой черной шляпке, обнимающей непослушные волосы («непослушные волосы – штамп», механически): Трёхпрудный заметает, черный вечер, белый снег… Щелк! Кузнецкий: Ирма Р. в красном пальто и тонких лайковых перчатках, в руках – желтые хризантемы… Щелк! Ирма Р. с собакой – Дик, милый Дик… Щелк! Щелк! Ирма Р. на лошади, Ирма Р. за фортепьяно… Щелк! Шелк! Щелк! Ирма Р. в театре, щелк, в машине, щелк, в креслах, щелк, в креслах, щелк, щелк, в креслах, щелк, Ирма в креслах, щелк, Ирма в креслах, щелк, щелк, Ирма в креслах, в креслах, в креслах, щелк, stop: Ирма в креслах.

Этот кадр нравится ему, пожалуй, больше других – не из-за нарочитой, несколько даже вызывающей, «эротичности» (Ирма Р. с розой во рту, в одних чулках и туфлях на шпильках – левая направлена в сторону объектива; глаза… – о, ее глаза, качает головой он, ее рысьи глаза, ее искристые айсберги, и тут же, впрочем, осекается, ведь самое пошлое, он знает, он еще в своем уме, писать о красивых глазах, пусть даже «рысьих» или выполненных Господом Богом из такого необычного материала, как айсберг… – итак, «ее глаза», как строчат дешевые романистки, «полны неги и истомы»).

Он с замиранием сердца («с замиранием сердца» – штамп) разглядывает ее родинку у ключицы, проводит указательным по линии груди, касается мизинцем коленки… Позволить себе еще одно воспоминание, или?.. Обесточить процесс искусственно вызванного отчуждения, обескровить его? Порвать нить, разделяющую экспонат и экскурсанта? Послать к черту гида?..


«…неужто и во сне не подаришься неужто отнимешь последней радости лишишь надежды последней что с того что мои книги хорошо продаются кому от этого хорошо я ничего ничего ничего не чувствую не могу больше права не имею связывать слова в предложения слово-то какое связывать черт бы их подрал буквы эти а если попросят обменятьдар на ирму р. совершу «сделку» тотчас семьдесят четыре я сед зануден издатель говорит за спиной гадости какая впрочем разница я же помню помню тот вечер она выпила дикие безлюдные переулки она хохотала дерзко вызывающе она танцевала в лужах крутила зонтом у виска читала стихи дурацкие стихи требовала шампанского мы пили его на патриках была весна ирма р. сама была весной яркой цветущей не ведающей стыда она смеялась когда я оглядывался не идет ли кто она расстегивала молнию она сама молния циркачка наездница колдунья сновидящая из матки принцесса инь нон-стоп стоп стоп-машина…» – он стекает на пол восковой каплей, он тает, он превращается в свечку, он плачет, да, он плачет: оказывается, нашептывают ему, «за любовь нужно бороться» – а он-то, он-то, старый пентюх, он-то, видите-ли, выбрал литературу! «вот и получай, получай! дрочи на ее фотку! так тебе! на! добиваем, ребята?..»

Удаляет абзац. Засыпает.


Астральный двойник, выходящий каждую ночь из его оболочки, улетает к Ирме Р. – он не может ничего объяснить, так как почти не помнит «снов» – однако тайное знание, дарованное ему, вселяет надежду: Ирма Р., сновидящая из матки, помнит о нем, принимает его, он знает – как знает и то, что когда время и пространство сворачиваются в одну воронку, вибрация прекращается – это, собственно, и есть нирвана.

Сегодня Ирма Р. приснилась ему – сегодня, да, сегодня под утро, о чудо. Он очнулся в каком-то беспамятстве (пот тек градом, дыхание участилось) и с трудом, по крупицам, принялся восстанавливать видение – как всегда, с помощью букв, так проще: «Глухой темнохвойный лес. Под вывернутыми корнями упавшего дерева – логово рыси: вот она, сама грация, длинноногая, процарапывает на пне свою отметину. Черные кисточки на ее заостренных ушах «сканируют» меня, будто выведывая, смогу ли я предложить ей расселину скалы или хотя бы какое-нибудь приличное дупло. Felis lynx[74], Felis lynx, ты ли это?!.

Она прыгает с высоченной сосны на землю; бесшумно ступая, подкрадывается ко мне сзади и кладет лапы на грудь. «Когда ты вернешься?» – нахожу в себе силы не задавать лишних; женщина-рысь никогда не назовет вам точной даты – женщина-рысь скорее лишится языка, нежели скажет что-либо определенное. Итак, «Когда ты вернешься?» – упорно молчу я, а она, Ирма, снимает с себя шкуру – это смертельный трюк: снимать с себя шкуру, да, смертельный, если кто не знает.

Без меха – голокожая – Ирма кажется совершенной: так оно, наверное, и есть. Я долго рассматриваю ее тело: мне хочется срастись с ним, войти в него, остаться – да что там! мне хочется стать этим телом.

Я не сразу замечаю, что с ней темноволосая красотка и какая-то рыжая (рыжий?). Ирма тупо смотрит на плед, прикрывающий камень – грязно-коричневый, неприятный, скучный; она чувствует, должно произойти что-то очень, очень дурное, душепротивное… Красотка пьет виски, рыжее же существо, зевая, приобнимает Ирму: она не сопротивляется, даже как будто радуется – но в радости этой много наигранности. Зрачки рыси впиваются в мои. Больше всего на свете я хочу прикоснуться к кисточкам на ушах палево-дымчатого зверя».

6

Его новый роман недурён: возможно, опять войдет в какие-нибудь Т-short’ы, как пренебрежительно называет он шорт-листы («футболки из бутика – качество обычного шопа по завышенным ценам»). Роман, однако, романом, но вот что он, черт дери, делает ясным летним днем на старом немецком кладбище? Неужто примеряет? О!..

Кладбищенские дорожки – пространство своего рода идеальное для додумывания некоторых мыслей до конца: вот он и пытается обозначить, если угодно, онто– и филогенез распада «лучшего в мире чувства» – от самого, так скажем, момента оплодотворения яйцеклетки и образования зиготы до смерти. Кладбище – он уверен, да, уверен – поможет осознать причины «разгерметизации чуда»: оно одно, и только.


Он останавливается у мавзолея Эрлангеров: ну да, ну да, Шехтель, Петров-Водкин… Четырнадцатый год… Красиво, действительно – и совсем, совсем ведь не страшно здесь, совсем не грустно ему… не больно… не одиноко даже… никак. (Щелк! Могила Джона Филда). Кажется, он и впрямь смирился; с другой стороны, смерть – самый большой обман на свете, великая низость «духовных отцов»; он знает, о чем говорит, да, знает, и не спорьте, не спорьте с человеком, стоящим одной ногой в могиле. «Одной ногой в могиле» – штамп, машинально замечает он, углубляясь все дальше: негоже, конечно, как сказала бы Ирма Р., сновидящая из матки, «некрополем-то подпитываться», однако что делать, если живую материю – по-настоящему живую, живую для него – найти уже невозможно? (Щелк! Могила Васнецова). Что, впрочем, для него «живая материя»? И смогла бы, интересно, Ирма Р. его, глиняного, оживить? (Щелк! Щелк! Могила Софьи Парнок, захоронение французских солдат… щелк, щелк, в креслах, щелк, в креслах, щелк, щелк, в креслах, щелк, Ирма в креслах, щелк, Ирма в креслах, щелк, щелк, Ирма в креслах, в креслах, в креслах, щелк, stop: Ирма в креслах…).


Когда именно, в каком году придумал он Ирму Р.? Ирму Р., переродившуюся в конце концов в прелюдию Дебюсси? Неужто в тот первый злополучный – почему, кстати, «злополучный»? хорошо-то им как было, легко как! – февраль? (в скобках, для дам: разнузданный март, унылый июнь, томный август, искрометный ноябрь; «Девушка с волосами цвета льна», скобку закрыть).

Тот факт, что далекая возлюбленная (ха!), будучи им же самим выдуманная, имеет крайне мало общего с реальным человеком, через какое-то время перестал быть достоянием лишь бессознательного. История, в сущности, типична – впрочем, до чьей-то типичности ему нет ровным счетом никакого дела: он пытается вспомнить важный день – день, когда Ирма Р. обратилась, что и требовалось доказать, в nature morte (still life, Still-leben, natura morta, naturaleza muerta); день, когда ее смеющиеся глаза стали спелым тёрном, нежные щеки – ломтиками дыни, рот – черной вишней, а волосы – самой обыкновенной белой смородиной… Теперь Ирму Р. можно было: а – трогать, b – жевать, c – глотать, d – выплевывать.