ЛЮ:БИ — страница 45 из 49

русская душа – всего лишь конструкт, преднамеренно созданный неким Мельхиором де Вогюзом. Да-да, не верите? Почитайте первоисточники! Это он, он «изобрел» сию загадочную Психею, навязав ее потомкам лишь потому, что терпеть не мог французского натурализма конца девятнадцатого! Жену, между прочим, имел русскую, фрейлину императрицы…» – но вумника перебивают: «Житель Новороссийска – новороссист! Вот я, например, сказать по правде, блевать хотел на все эти загадки, потому что все это полная бня. А деньги нужны для того, чтобы…» – однако и новороссиста затыкают на полуслове так называемые независимые СМИ: «В связи с коммерцилизацией прессы и федерализацией госканалов sexual harassment[94] на работе можно рассматривать как очередное посягательство на свободу личности, которая, как известно…» – но тут уж Рассел не выдерживает, и, вырубая ящик, произносит откутюренное: «Витгенштейн, положите кочергу!» – «Господа, позвольте. Признаком глубокой истины является то, что обратное к ней утверждение тоже глубокая истина», – замечает мимоходом Нильс Бор, так никогда и не попутешествовавший с дикими гусями, а мудрейшая Акка Кнебекайзе…

– В-всё!! Х-хватит!! Вс-сем м-молчать! Эт-то в-все сов-в-в-вер-р-ршенно неважн-н-но! Эт-т-то н-н-не им-м-м-ме-ет к-ко мн-н-н-не н-н-ни-ка-а-а-а-кого от-но-о-о-ш-ш-ше-ния-а! Леч-чь и о-о-о-отжатьс-ся! Р-раз-д-два, р-раз-д-два… И ещщ-ще. Ещ-ще!! Не с-сачк-к-ковать! Р-раз-д-два, р-раз… – СтрогА упирает руки в бока и смотрит, смотрит, смотрит на мир, а потом ночь напролет курит, и утренняя гора ее окурков мешает мне вздохнуть.

Кажется, будто ей только что сломали ребро: боль, которую можно терпеть, но о которой ни на миг не забудешь.

– Ты, случаем, никогда не ломал ребра? – спрашиваю я Того, Кого ей Больше Нельзя.

– Только Адамово, – не шутит он, бесцеремонно затопляя собой цветные сны Строги.

– Молчи, – сплевываю я, выходя вон из его пространства.

… И снятся панды.

* * *

В такие дни обычно ломается лифт, и ей приходится карабкаться в скворечню, превозмогая едва заметную, но от того не менее скверную, одышку. Лоб покрывается испариной, ручки сумки впиваются в ладони, а чертыхание получается скорее жалобное, нежели агрессивное: «У нас дождь. У нас четверг. У нас все еще Putin» – никому никогда не отправленный massage.

Ljuboff – не домашние тапочки. СтрогА это знает, а потому равнодушно обрабатывает старую рану чем-то вязким, хотя и бьет периодически посуду. Так та летит себе вольными синицами, обреченно расшибаясь о бетонную стену чьей-то «умной» крепости, по ошибке названной ее – хм! – домом.


«Я рвусь на части. Хотя, нет, пожалуй, не совсем так: одна часть рвется, другая ее склеивает. Я сама себя одной рукой рву, другой – склеиваю. Раз в день. Семь. Четыре. В любом случае – распад и восстановление. Жалкий плагиат на Птицу Феникс. Когда-нибудь это закончится. Окрасится месяц багрянцем».


На самом деле, дома у Строги нет, если не считать захламленной антикваром квартирки, оставленной ей друзьями-архитекторами, свалившими из этой страны. Из телефонной трубки иногда прорываются их, искаженные (да, вот так: искаженные) европейским комфортом, голоса, а потому с трудом узнаваемые: «Привет, а знаешь, водица-то в Венеции пованивает…». СтрогА зачем-то кивает, теребя шнур; она до сих пор не помнит, в каком из кухонных черных ящиков дрожат от ее резких движений ножи, а в каком колышется пустота.

У Строги от чудес мелирования волосы пепельно-синие, а глаза – от природы – ланьи: ими она и смотрит на мир, точно уж придуманный не ею. До сего бесподобного изврата ей не додуматься – это так же точно, как и то, что СтрогА не досыпает каждое ч/б (чэ-бэ: черно-белое? чертово-божье?) утро, спеша на работку, на которой без особого усердия пиарит платежеспособных патрициев. «Кесарю – кесарево», – вспоминает СтрогА, отводя ланьи от изучающих ее плебеев: ей кажется, будто все эти особи хотят раздеть ее, как раздели когда-то Ма.


«Я – камень. Раз я камень, значит, болеть нечему. Раз болеть нечему, значит, слёзостойкая тушь не нужна. Я камень. Камень. Камень на собственной шее.

…Земля мягкая – только корни мешают немного. Сухих листьев побольше сверху.

Я – камень».


СтрогА редко позволяет себе думать о ней. Но, пожалуй – что странно, – самым жутким воспоминанием Строги стало даже не известие о том, что Ма не стало, а давнее, «подгеленджичное» – потому как детское: первая встреча с «жистью».

Вот она, маленькая-еще-не-СтрогА, заходит ясным летним утром в светлую кухоньку съемной дачи. Вот она, маленькая-еще-не-СтрогА, ведет носом и чует резкий запах. Вот она, маленькая-еще-не-СтрогА, широко раскрывает ланьи, и в ужасе пятится: из огромной кастрюли с кипящей водой, стоящей на плите, прямо на нее выползают раки… Она кричит так громко, что толстая кошка, дремлющая у двери, просыпается и испуганно дыбит шерсть; она убегает в сад и кидается к своей Ма, еще молодой и почти всегда веселой: «Там… Они… Живые… Спаси…Ма-мач-ка-а-а-а!!!..»

А через много лет СтрогА услышит ночной разговор родителей, и глагол неопределенной формы совершенно определенно засядет в ее мозгу: какое-то время спустя Ма вроде бы придет в себя, но от отца отдалится. Всё мужицкое будет вызывать в ней отвращение, – так она включит газ, не собрав пены дней своих до сорока четырех.


Ма Строги сломали вечером, на грубом деревянном дворовом столе, хладнокровно задрав цыганистую юбку, да сорвав украшения, сделанные знакомым ювелиром: он безнадежно любил ее, а на похоронах так напился и так рыдал, что жена его, не сказав ни слова, вышла вон, подав вскоре на развод. Отец же грустил от силы год, а потом привел в дом девочку-мачеху едва ли старше Строги. По правде, девочка-мачеха оказалась премилой, однако чем румяней и белей день ото дня та становилась, тем сильнее чесались у Строги руки и тем больше хотелось ей двинуть отцовой пассии в челюсть. А посему, дабы избежать увечий (несмотря на хрупкость, у Строги был тяжелый удар), она сняла сначала комнатку, потом – другую-третью квартирку, а затем и вовсе съехала на «антикварный» флэт, где вместе с чужой морской свинкой, пока та не сдохла, коротала опустевшие без Ма вечера: «Девочка, прости…» – запятая, отточие и тринадцать букв ангельским почерком, стремительно уходящим книзу вырванной без наркоза из блокнота, как счастье, страницы.


На ночь СтрогА читает словарь:


АО

авиабомба осколочная

авиационный отряд

автомобиль-общежитие

автономная область

агрегатный отсек

административный округ

административный отдел

акционерное общество

алгоритмическое обеспечение

антрацит орех (уголь)

архивный отдел

ассоциация остеосинтеза

астрономическая обсерватория

атомная орбиталь

авиационный отряд

автоматическое оружие

автономная область…


Нет ничего скучнее чужих снов – точнее, их нудных пересказов, но сон Строги каким-то образом перекликался с цветными снами Бананана, а потому имел право на драгоценное существование в черном perle[95] букв.

Ей снился Тот, Кого Больше Нельзя. Страшное, жаркое, жадное тепло, разлившееся по хрупкому, почти подростковому телу Строги, до кончиков пальцев затопило ее, сковав одновременно невозможностью прикосновения к человеку. «Н-не мо-о-о-жет б-б-б-быть! Т-т-т-ты не зна-а-а-л а-а-адреса! Н-н-н-н-никто не з-з-з-знал! Я-а дав-в-в-вно обр-р-р-резала с-с-старые с-с-страсти!» – «Глупая, мужчина всегда находит, если ищет! А старые страсти – откуда, кстати, такой пафос? – «обрезать» невозможно. Особенно, если они назывались совсем другим словом», – его голос был обволакивающим, томящим, слишком уж мягким – таким, каким становился в прежние времена, когда всё у него ладилось, а деньги текли морем: тогда Тот, Кого Больше Нельзя покупал Строге очередную шикарную ненужность, и Строга не знала, что с той делать… «Т-с-с! М-м-м-молчи про др-р-ругое с-с-слово! З-зачем т-т-т-т-ты приш-ш-шел?» – спрашивала СтрогА, больше всего на свете желающая обнять его в то мгновение, но и только. «Не шипи. Я многое понял, я хо…» – «П-п-почему т-т-т-ты уб-б-б-бил меня в-в-в т-т-то ль-ль-лето?» – перебивала его Строга, замечая, что по дубленке Того, Кого Больше Нельзя, скачут огромные солнечные зайцы, а вместо лица у него – кинопленка. «Потому что тебе нужно было расти» – «Ма и-и-изнаси-и-и-иловали-и-и-и, а п-п-п-п-потом он-н-н-на от-т-т-т-травилась г-газ-зом. Д-д-д-думаешь, он-на росс-с-ла в-в т-тот момент-т?»


…но это страшное, дьявольское тепло, прожигающее до костей, доводящее до исступленных ломок волшебным своим ядом!..

… но это алчное желание обладания тем, кем обладать невозможно!..

…но это чудесное, ангельское тепло!..

«Хочу…» – не сказала много чего Строга, стоявшая в метре от Того, Кого Больше Нельзя; не сказала ни тогда, ни потом – да только он-то видел, как вся она лучится, плавится, горит!

«Я-а н-не пойду-у к-к теб-бе», – торопливо заикаясь, сбивчиво прошептала Строга. «Почему?!» – Тот, Кого Больше Нельзя, был обескуражен. «Но я другому отдана, я буду век ему верна!» – идиотично отчеканила она, ни разу не заикнувшись, расхохоталась, а потом закружилась волчком и проснулась. На ее плече сидел зазевавшийся солнечный заяц – впрочем, недолго: переходить Оттуда Сюда было не положено.


На ночь СтрогА читает Словарь:

Г

газовый (в маркировке каменного угля)

Генри

гига… (ед. изм.)

глухая посадка (тех.)

государство

Галлон (ед. изм.)

гекто (ед. изм.)

год

гора

город

грамм (ед. изм.)

господин

госпожа…


Строга стала заикаться после пожара, случившегося на даче: Ма тогда вынесла ее, шестилетнюю, с маленькой веранды, а потом побежала за мужем, спавшим обычно в жару на чердаке. Он редко напивался, но в ту ночь оказался, что называется, «в хлам» – это был тот самый классический случай, когда от тлеющей жизни окурка загораются легкие занавески, и красный петух танцует на деревянных стенах дикие свои танцы. Каким-то чудом Ма вытащила наружу мужчину почти вдвое тяжелее себя, а тот, ничего не соображая, только по-дурацки смеялся, показывая пальцем на огонь, стремительно пожирающий их маленький домик. СтрогА навсегда запомнила плачущую босую Ма в длинной белой рубашке; огненные блики отражались на ее длинных каштановых волосах – возможно, кто-то назвал бы ее в тот момент колдуньей и влюбился, но… никого поблизости. Так Ма Строги избежала самого красивого в своей жизни романа; так навсегда осталась заложницей «простого женского щастья» со всеми его глупостями, прелестями и кошмарами.