ЛЮ:БИ — страница 49 из 49

так действительно будет всегда (ну или почти) – и все эти сказочные города-веси, каждый камешек которых хочется разглядывать, а у каждого дома – стоять подолгу, исчезнут из поля зрения раньше, чем успеешь запомнить внятно их очертания: «автобус будет ровно в семнадцать сорок…». Да что говорить! Взять тот же Финский – Яковлев лежал когда-то у воды, подставив лицо закатному солнцу; ему казалось, будто он растворяется, срастаясь с камнями, а перед глазами мелькали те самые миражи таинственных существ, которых помнил он с самого детства, и о которых никому не рассказывал… «Собирайся, сколько можно валяться?» – мать, как обычно, все испортила. …продолжение осмотра, да-да, он в курсе.

Михайловское ему как-то не приглянулось, а вот в Тригорском поразил парк – «какие кадры пропадают!»: пока экскурсовод заученно-флегматично рассказывала об усадьбе, Яковлев кивнул К. и покосился на дверь. «Что ты хочешь?» – спросила К., когда они выбрались из дома-музея. – «Снимать тебя», – честно признался Яковлев и легонько сжал ее ладонь. Итак, первая «фотосессия»: на мостике, у «дуба уединенного», за банькой, в беседке, у пруда с водяными лилиями – там, под высоченной липой, он и сорвал поцелуй ведьмы: она не отстранялась, только повторяла: «Это понарошку, понарошку! Вся жизнь понарошку!» – и от собственной смелости то ли смеялась, то ли плакала, а потом долго-долго, до мурашек в кончиках пальцев, покусывала его, чуть кровоточащие с непривычки, губы.

Сказал бы Яковлев в тот момент, что девочка эта обладает эффектом «свечения изнутри»? Назвал бы ее лоб «античным», кожу – «мраморной», а скулы «рельефными»? Персефоной или Афродитой явилась она ему в заповедном парке, куда Яковлева тянуло все годы после?.. Хотя, почему «или», когда любовь и смерть, как день и ночь, – лишь две стороны одной медали?.. Бежааать!.. От мертвых потиров и потирчиков, лоханей и дискосов, напрестольных крестов и кадил, от венцов, от списков века осьмнадцатого и икон, от пик, протазанов и пальников, от кирас, арбалетов – ото всех этих налокотников-нарукавников-шлемов-кольчуг мчались они наутро, оставляя позади бывшие купеческие палаты: «Ненавижу музеи», – выдохнула, наконец, К. у монастырской стены и, дотронувшись до груди Яковлева, сделала надрез: так на ее ладони выпало его всамделишное сердце, так она, жонглируя им – «Горячо! Ух ты!» – перебегала с улицы на улицу, переносилась из лета в зиму, перелетала с планеты на планету, пока, наконец, не выронила и не наступила на него… Плюс тридцать: кошмарные сны городских сумасшедших, не обремененных дачами – Яковлев вспомнил, что забыл открыть на ночь балкон и, встав под холодный душ, стал насвистывать: «Сегодня на улицах снег, на улицах лед; минус тридцать, если диктор не врет; моя постель холодна, как лед»[98].


И все-таки воронка определенно существовала: да, его засасывало, причем засасывало с невероятной силой и мощью, все быстрее и быстрее – быть может, есть дыры не только черные, но и белые? не только в открытом космосе, но и на земле? Но что такое земля, если кругом один лишь горячий воздух – горячий настолько, что и вздохнуть-то больно?.. Он крутил у виска, показывал язык собственному отражению, набирал номер О. («ваш звонок не может быть совершен сейчас, ту-ту-ту…», и снова: 8-343…, «ваш звонок не может…») – пожалуй, О. была единственной, кого из «бывших» Яковлев вспоминал с неизменной теплотой – сейчас бы, конечно, сберёг, но тогда, в двадцать-то шесть… Смешно! О. приезжала в Москву поступать, но, провалившись на экзаменах, вернулась в пенаты: 8-343…, «ваш звонок не может…» – а что, что может? Может ли что-то он сам?.. 8-343… Зачем набирает эти никчемные цифры, хотя точно знает, что О. – ту чудесную О., которую он знал когда-то – не вернуть?.. «ваш звонок не может…» Да и нужен ли он ей спустя столько зим? 8-343… Помнит ли О. вообще о его существовании? Сохранила ли снимки – черно-белые осколки самого обыкновенного, как только теперь понимаешь, счастья?.. «Ваш звонок не может быть совершен сейчас, ту-ту-ту…»

Яковлев схватился за сердце (тупая боль, ничего нового, особенно в жару-то) – последнее время оно все чаще стучалось к нему таким вот бестактным образом – и приставил лестницу к антресолям: фотографии, остались одни фотографии! Только они и способны хоть как-то оправдать его жизнь – впрочем, перед кем? Почему он непременно должен ее «оправдывать»? Почему не может жить просто?.. Что за голосок не дает ни днем ни ночью покоя? Как же он устал от него, о, как мечтает его онемечить!

Воспоминания – «Забронируйте один в Страну лотофагов!» – приходили «ступенчато» (спроси Яковлева – как это, он бы не объяснил), какими-то «сгустками», и походили на мутно-белые хлопья, плавающие в моче больного вторичным острым пиелонефритом: того самого П.С., которого до смерти залечили когда-то в больничке, где проходил Яковлев практику – вот, собственно, и первый гвоздь[99], «винт» для закрепления памяти, «Ты – ком податливый запутанных кишок…»[100], organa genitalia feminine / organa genitalia masculine – никакой «поэзии»: черно-белые кадры чужих, навсегда «засвеченных», жизней, утиль – и точка, а потому Яковлев оставил лечебное дело довольно скоро – прелести бесплатной медицины в два счета лишили молодого специалиста каких-либо иллюзий; если же говорить о подачке, именуемой зарплатой… да что там! В детстве Яковлев мечтал поскорее вырасти и стать богатым для того лишь, чтобы купить ровно столько пленки, сколько потребуется – вернее, чтобы поехать с этой самой пленкой на съемки именно в ту точку шарика, где ему удастся, наконец, найти свои кадры: он знал – мир, если смотреть на тот через объектив, не так уродлив, каким кажется на первый взгляд.

И вот он, наконец-то, – большой мальчик, которого лихо «кинули на бабки», экс-частный предприниматель («ЧП Яковлев» – в названии этом и впрямь было что-то от врунгелевской яхты), севший не в свои сани, – а потому на пороге стоят уж бритоголовые, и это не сон, не книга, не фильм: это самое происходит с ним, здесь и сейчас – и это он, Яковлев, а не кто-нибудь еще, должен деньги, очень много денег


На все про все ему дали месяц: так, продав квартиру покойных деда и бабки, он стал «мигрантом» в собственном городе. Эта «новая жизнь» поначалу довольно сильно нервировала его, однако хандрить было некогда. Львиную долю не поражающего воображения дохода (Яковлев устроился охранником в ресторан) сжирала квартплата, расслабляться не стоило – все его мысли крутились какое-то время вокруг энной суммы, которую надо было кровь из носу вынуть да положить хозяйке раз в месяц. Ненавистное с детства слово – «зависимость» – безостановочно пришпоривало его, заставляя бежать по кругу: растоптанного, униженного – и, в сущности, никому, даже себе самому, особо не нужного.

Тогда-то и разыскала его К., которую не видел он лет тысячу: лишняя боль – она и есть лишняя боль, ожоги такого рода оставляют уродливые рубцы, прикасаться к ним страшно. Ну да, школьный роман, затянувшийся на годы, ну да – с кем не бывает? Но вот ведь какая штука: эта девочка сейчас рядом, в роскошной близи; эта девочка пришла – пришла сама, первая, сама села к нему на колени, расцеловала в обе щеки, как маленького, – а потом не в щеки, совсем даже не в щеки, а потом – «как большого»… Яковлев наблюдал за ее движениями словно бы со стороны и подумывал, не клиническая ли это смерть: вот К., настоящая, всамделишная К. кладет голову ему на плечо и чуть ли не кошкой мурчит – может, его душа и впрямь улетела? Может, он и впрямь умер?.. Что ж, достойный, весьма достойный финал! Сопротивление бесполезно.

Потом они долго тянули токайское, и Яковлев, глядя на К., усиленно пытался найти в ее внешности («античный» лоб, «мраморная» кожа, «рельефные» скулы) изъян – изъян, который помог бы ему дистанцироваться, изъян, благодаря которому можно было бы хоть сколько-нибудь разочароваться в ласковой этой ведьме, о которой не забывает он ни много ни мало двадцать уж лет, хотя и те – как один день, что верно, то верно… В какой-то момент Яковлеву, впрочем, показалось, что это произошло – пожалуй, он даже мог бы назвать К., повернувшуюся к нему в профиль, страшненькой; она же, будто заподозрив его в неладном, села против света и, обхватив руками колени, качнулась: «Знаешь, а я ведь замуж вышла…» – укол ревности, которого не было: да ничего, по большому-то счету, у него уже не было.


Вдыхая горячий воздух, идет он по залитой солнцем Калужской площади, но вместо привычной церкви видит абрис серебристой мечети на фоне звездного неба: он думает, что сходит с ума, щиплет себя за руку, а потом останавливается и неловко машет мне рукой, словно пытаясь выпросить лучшую долю.

«Если верить в то, что следы памяти хранятся в мозге… – он подбирает слова, – … хранятся в головном мозге в виде голограмм… и каждый фрагмент голограммы содержит всю информацию, необходимую для восстановления целого изображения, то…» – «Прости, персонаж», – я обрываю его: я спешу к машине в форме саксофона, а, оборачиваясь, вижу, как мыслеформа, занимавшая меня несколько дней, кидает фотоаппарат в урну и проходит сквозь стену: станция метро «Октябрьская», радиальная.

* * *