Петенька, похоже, совсем успокоился. Он даже подмигнул бригадиру:
— А в общем, я ещё молодой! А в общем, я ещё исправлюсь! Дай дорогу, мне ехать надо.
И тут Иван Романыч опять прежним тихим голосом, но только медленно, очень медленно, чуть не по слогам сказал:
— Нет, не по-е-дешь. Сначала подберёшь «кро-шечки».
— Так лопаты нет, — улыбнулся было Петенька. — Нету! Нечем собирать.
Он показал пустые ладони, весело глянул на Ивана Романыча, да тут же и осёкся:
— Ты что? Вы что? Я сейчас… Я мигом.
Петенька даже и чёкать перестал, и на «вы» перешёл, и, сдёрнув с головы кепку, присел на корточки, быстро-быстро пригоршнями начерпал в кепку зерна и помчался к машине.
Ужасно сердитый Иван Романыч стоял, не говорил ни слова. Бабушка с Любашей тоже притихли. А шофёр всё черпал, всё бегал туда и обратно, торопливо объяснял:
— Я, Иван Романыч, не видел… Я, Иван Романыч, кабы видел, так сам бы остановился и подобрал… Я нечаянно, вы не думайте.
А когда всю рожь собрал, то спросил:
— Ну, я поехал?
Бригадир молча откатил мотоцикл с бабушкой и с Любашей в сторону. Шофёр хотел помочь, да бригадир ему не дал. Тогда шофёр тяжко-претяжко вздохнул и полез к себе в кабину. Игрушечный утёнок там давно покачиваться перестал, вид у него был тоже сконфуженный.
А у Любаши пропало праздничное настроение. Она робко поглядывала на сердитого Ивана Романыча, и на душе у неё было так, как будто это и не Петенька виноват во всём, а она сама.
Лишь бывалая бабушка сохраняла спокойствие. Когда грузовик осторожно тронулся с места, а хмурый бригадир опять взялся за руль, бабушка сказала:
— Успокойся, Иван! Петька-то и в самом деле молодой, потому и маховитый. Ещё наживёт ума, поправится.
Потом тихо рассмеялась:
— Нас поскорей вези. А то проштрафимся и мы с Любашей. Комбайны по второму кругу идут, а мы всё ещё не на месте.
Комбайны и в самом деле заходили на второй круг. Они обошли поле со стороны леса и теперь поднимались к дальнему пригорку, над которым темнела какая-то кровля и макушки старых рябин.
Иван Романыч глянул на пригорок и ответил всё ещё хмуро:
— Место вот оно…
Потом опять шумно вздохнул и только тогда успокоился:
— Вы у меня никогда не проштрафитесь!
Заложье, куда привёз бригадир новую повариху с помощницей, было когда-то маленькой деревенькой, но теперь все здешние жители перебрались на центральную усадьбу, в Любашино село, и от Заложья осталось только название местности, да колодезный сруб весь в крапиве и в лопухах, да старый замшелый амбарчик.
Вокруг амбарчика поднялся густой, весь в оранжевых гроздьях рябинник. Под ним стоял самодельный стол и маленькая печка с чёрною самоварной трубою. Бригадир подкатил прямо к печке.
— Вот и приехали!
— Приехали с орехами, — подтвердила бабушка и, покряхтывая, зашевелилась в тесной коляске, стала выбираться.
А Иван Романыч тут же и заспешил:
— Ну, я помчался. К комбайнам помчался!
И он в самом деле побежал, забухал сапогами по тропке, потому что комбайны вновь разворачивались, заходили на третий круг.
Бабушка смахнула со стола рябиновые увядшие листья, подняла корзину, распустила запасной фартук:
— На-ка, примерь…
Фартук оказался длинён, да зато был в голубую клетку, — не хуже, чем у самой бабушки. А когда Любаша повязала его и сверху подвернула, то и по длине он стал почти в самый раз.
— Умница, — похвалила бабушка. — Теперь можно и начинать…
И они начали.
Перво-наперво бабушка отправила Любашу в полутёмный амбарчик, и она там навыбирала из мешка в кастрюлю молодой картошки.
Сама бабушка сходила к колодцу и принесла полное ведро воды.
Потом они вынесли кастрюлю с картошкой на лужайку, бабушка плеснула в неё из ведра, нашла в дровах палку и давай этой палкой картошку крутить. Покрутила, покрутила, грязную воду слила, добавила чистой и опять принялась крутить.
Бурая картошка стала сначала светло-розовой, потом белой, а когда начали выбирать картофельные глазки, то и Любаша от бабушки не отставала: бабушка ковырнёт ножиком мокрую картошину — и Любаша ковырнёт; бабушка кинет картошину в другую, в чистую кастрюлю — и Любаша кинет.
Картошина за картошиной — плюх да плюх! — падали в воду, вода из кастрюли брызгала на стол и протекала в широкие щели столешницы. А там, под столом, пушились тёплые шары одуванчиков. Они щекотали Любашины пятки, над головой шелестели рябины, и к Любаше опять пришло доброе, ласковое настроение. Она сказала:
— Ох, бабушка, бабушка, как хорошо, что ты взяла меня в поле… Спасибо тебе, бабушка!
Бабушка вся так и засветилась от Любашиной похвалы, от глаз у неё побежали весёлые лучики-морщинки.
— Я сама в поле-то ездить люблю. Мне самой тут славно. Была бы помоложе, запела бы.
— А ты, бабушка, и сейчас спой.
— И спою…
Бабушка улыбнулась и вдруг тонким-тонким, дрожащим голосом запела:
Ехал Ваня с я-ярмонки
Да заехал в яблоньки.
Соловей, соловей во саду,
Канареечка во зелёном —
Тёх-тере-рёх!
Яблоньки садо-овые,
А груши медо-овые.
Соловей, соловей во саду,
Канареечка во зелёном —
Тёх-тере-рёх!
— Ой, бабушка! — засмеялась Любаша. — Какие ты песенки знаешь, я и не думала!
— Мало ли чего ты не думала. Ты думала, бабушка-то всегда старая была… Вот погоди, придут с поля комбайнёры, так здесь и не то будет. Комбайнёры — страсть весёлые! Я для них сальца домашнего привезла. Сальце порежем, на сковородке растопим, а как наши мужички заявятся, так мы им сразу на стол горячую картошку да эту сковородку со шкварками и выставим.
— А шкварки будут шипеть, — подхватила Любаша, — а комбайнёры будут горячую картошку макать и всё приговаривать: «Ай да вкуснота! Ай да Лизавета Марковна! Ай да Любовь Николаевна!»
— Хвастё-ёна… — засмеялась бабушка. — Давай-ка бери ведро, чистой воды принесём. Чистая вода кончилась.
Бабушка подняла кастрюлю с картошкой, понесла в сторонку сливать, а Любаша подхватила пустое ведро и, бренча на всю лужайку, припустила к колодцу.
Обросший лопухами сруб колодца был невысокий, с откидной западнёй. На столбах над ним навис толстый деревянный ворот с тяжёлой цепью, с железной рукояткой. Любаша встала на цыпочки, заглянула в колодец. Там было холодно, пахло грибами и плесенью.
— Ау! — крикнула громко Любаша в колодец, и кто-то неведомый ответил оттуда густым-прегустым, словно у Ивана Романыча, басом:
— Бу-у…
— Эге-гей! — снова крикнула Любаша в колодец, и колодец ответил ещё басовитее:
— Э-бе-бей-бей-бей…
— Ты что там делаешь! Упадёшь! — зашумела издали бабушка, и Любаша заторопилась, потянула к себе тяжёлую цепь, стала втискивать дужку ведра под стальную пружину защёлки.
Защёлка больно прихватила палец, и Любаша вскрикнула: «Ох!»
Она вскрикнула, отдёрнула руку, и ведро полетело вниз. Стронутая с места цепь тоже полетела со звоном вниз. И толстый ворот закрутился, рукоять ворота завертелась, и вот внизу, в колодце, шумно ухнула вода, и… всё стихло.
Бабушка — откуда только прыть взялась — подскочила к вороту, крутнула рукоять обратно.
Скрипучий ворот повернулся легко, цепь стала наматываться легко — там внизу, на цепи, никакой тяжести не было.
— Господи! — так и села бабушка на край колодца. — Господи! Любка! Ты же ведро утопила…
— Как? — сказала Любаша и почувствовала вдруг, что по спине у неё побежали, побежали холодные мурашки.
— Как так? — повторила она, косички её поднялись торчком, а у бабушки побелели губы. Бабушка едва выговорила:
— Чем теперь воду-то доставать, а?
— Может, другим ведром? — прошептала Любаша. — Я сбегаю…
— Так нет второго… Нет! Одно было. Единственное.
И бабушка сорвалась с места, обежала вокруг колодца, заглянула в него, взялась за сердце и опять села.
— Что буде-ет! Что буде-ет! Вот тебе и допелись, дохвастались… Скоро мужики придут, а вода где? А еда где?
— Кастру-улей достанем… — растерянно прогудела Любаша, совсем таким же голосом, как тот голос, что недавно гудел в колодце. — Там, на кухне, кастру-у-уля ещё есть.
— «Кастру-уля!» — сердито передразнила бабушка. — Наказанье ты моё, вот ты кто! Неси, попробуем.
К колодцу бабушка Любашу больше не подпустила. Охая и всё повторяя шепотком: «Господи, господи…», она сама продела сквозь обе ручки кастрюли цепь, сама опустила кастрюлю в колодец. Кастрюля съезжала набок, её неудобные ручки скользили по цепи, и воды в ней оказалось на донце.
— Вот так! — сказала бабушка. — Теперь будем таскать в час по чайной ложке, а время-то всё идёт, не ждёт. Бери, нескладёна, неси, выливай в картошку. У меня ноженьки отнялись…
И Любаша всхлипнула, обняла мокрую, всю в печной копоти кастрюлю и побрела по тропинке на кухню.
Сходить туда и обратно пришлось не единожды. Сарафан и нарядный голубой фартук промокли, испачкались. Бабушка тоже вся уплескалась, отвязывая и привязывая несподручную кастрюлю, но вот, наконец, Любаша сказала робким голосом:
— Уже всё… В картошку хватит, это в последний раз.
— «В последний!» — сердито переговорила бабушка. — Ещё намаемся, наревёмся до последнего-то… Мужики придут, умыться спросят, да ещё и обед надо варить, и ужин варить.
Она забрала кастрюлю сама, пошла на кухню через лужайку. Любаша поплелась рядом. Там бабушка с громким стуком, всё ещё в сердцах, поставила кастрюлю на стол.
— Что теперь Ивану-то Романычу скажем? Он ведь не похвалит, нет.
А Любаша и сама знала, что не похвалит. За что ему теперь Любашу хвалить? Не за что.
Она села на скамейку, вздохнула, но бабушка сказала:
— Вздыхать нечего, берись за дело. Аханьем да воздыханием беды не исправить.
И Любаша принялась за дело, да только теперь у неё всё валилось из рук. Стала доставать из корзины соль, чуть не опрокинула банку. Стала вынимать спички из коробки — спички рассыпала.