– Пора ехать, – напомнил Максим, подсаживая Тати в повозку и забираясь сам.
Софрон хотел бы, чтобы Тати устроилась рядом, но места на козлах хватало только для одного человека.
Тати и Максим молча сидели за его спиной, а Софрон думал, что лишь только доберутся они до России и осядут в его родной деревне, нужно будет немедля обвенчаться с Тати. Довольно во грехе жить. Небось Богу тошно смотреть на запретные ласки, вот и не благословляет он их сожительство плодом. Год уже миновал, как Тати показывала ему таинственные письмена в подводной пещере, с тех пор то тут, то там урывают они миг для объятий, и, по-хорошему, Тати давно уже должна была зачреватеть, ан нет, никакого признака. Но тут же Софрону пришло в голову, что, окажись Тати тяжелою, отец бы его всенепременно убил – он гольдами брезгует, словно животиной какой, для него что с козой сношаться, что с гольдской девкою. Жениться нипочем не позволил бы, лучше бы сдал в рекруты единственного сына. Ну а еще, будь Тати беременна, не удалось бы им помочь бежать Максиму и пуститься в путь за свободой самим. Так что не зря говорила мать-покойница: «Как ни сладится, а все по воле Божьей. Значит, хорошо!»
Хоть Алёне и следовало ожидать чего-то подобного, все же от такой неприкрытой наглости она растерялась. В первую минуту даже подумала, что Понтий потому обнахалился, что увидел возвращающуюся с подмогой Зиновию, и принялась прислушиваться к звукам, доносившимся сверху. Но нет, не уловила ни голосов, ни скрипа снега под торопливыми шагами, ни грохота досок и балок. Слышно было только, как ветер шумит, шало стуча обмерзлыми вершинами берез и лиственниц, да как тяжело дышит Понтий, который, конечно, устал висеть в своей ловушке, заговаривая зубы кикиморе. Устал, да... но не настолько, чтобы не обмануть простодушное создание славянской мифологии. Ну, коли так, пусть пеняет на себя! Если он думает, что Алёна Дми... в смысле кикимора, станет перед ним унижаться и умолять его, то глубоко ошибается.
– Значит, не скажешь? – спросила Алёна спокойно.
– Не скажу! – отважно заявил Понтий, который, видимо, воображал себя сейчас по меньшей мере героическим Василием Кочубеем на пытке его гетманом-иудой Мазепою, такой трагедийный накал прозвучал в его голосе.
– И уговор наш, выходит, побоку?
– Побоку!
– Хм... – задумчиво произнесла Алёна. – А по какому боку? По тому? Или по этому?
И она осторожно, едва касаясь, провела пальцами сначала по левому, а потом по правому боку висящего перед ней Понтия. А может, сначала по правому, а потом по левому, с определением сторон у нашей героини имела место быть сущая «сено-солома».
Напоминаем: куртка, свитер, рубаха и майка Понтия задрались, а джинсы, напротив, съехали вниз. Кто не понимает, как и почему сие произошло, может пойти в близлежащие развалины и попробовать с полчасика повисеть там над какой-нибудь яминой, опираясь только на локти. И сразу все станет ясно: у Алёны Дмитриевой открывалось изрядное поле для той пытки, которую она задумала уготовить клятвопреступнику Понтию.
Конечно, Понтий замерз, но по сравнению с заледенелыми пальцами Алёны тело его было еще вполне теплым. И он нервически дернулся, ощутив студеное прикосновение.
– Ой, какие руки у тебя холодные! Отойди, не тронь меня! Что ты собираешься делать?
– Почему собираюсь? – удивилась Алёна, снова проводя пальцами по его обнаженному телу. – Я уже делаю.
– Что... ха-ха!.. Что ты, ой!!! Что ты уж-ж-ж-же дел-л-лаешь? – пробулькал сквозь неудержимое хихиканье Понтий.
– Как что? Я тебя щекочу. Для нас, кикимор, это самое любимое занятие, – объяснила Алёна. – Помнишь, обещала: защекочу до смерти, коли не скажешь мне, что именно ищете с Зиновией в подвалах. Ну так вот я, в отличие от тебя, обещания исполняю. А потому колись-таки, смертный, если не хочешь тут помереть со смеху...
И пальцы ее скользнули под майку Понтия выше – к теплым подмышкам. Алёна одобрительно отметила, что подмышки Понтий не брил. То есть волосья, конечно, кустами не торчали, но были аккуратненько подстрижены, отчего создавалась такая приятная и весьма мужественная шерстистость. А бабьими складками, в которые сбивается мужская кожа в бритых подмышках, Алёна брезговала, оттого подмышки всех ее любовников не ведали постыдной бритвы. Правда, Понтий не был ее любовником – вот еще не хватало! – однако трогать его было приятно. Упомянутый между тем так и зашелся хихиканьем, однако все же еще не утратил воли к сопротивлению:
– От смеха-ха-ха-ха... От смеха-ха... помереть невозможно-но-но... Ой! Это положительные эмоции. О-ха-ха-ха!..
– Вот и видно, что ты русской истории ни-сколько не знаешь, – презрительно ответила Алёна, продолжая тихонечко охаживать свою жертву то с одного боку, то с другого, не забывая и про подмышки, источавшие легкий-легкий, едва уловимый аромат очень приятного парфюма. – Во времена мрачной опричнины Ивана Грозного всякое бывало, когда государственных изменников наказывали. И родственников их тоже не жаловали. Кого в ссылку отправляли, кому посылали убийц, кого травили. Мать одного из таких преступников до смерти защекотали. Это была именно пытка, да еще какая! Впрочем, что я тебе рассказываю? Ты и сам все чувствуешь, верно? – И она очертила ноготком круг по его напряженному животу.
– Чув... чув... чув... – пропыхтел Понтий и вдруг умолк.
Алёна даже встревожилась его внезапным молчанием. Ей показалось, что жертва ее игр перестала дышать. Вообще заморить кого-либо до смерти, пусть даже такого клятвопреступника и лгуна, как Понтий, вовсе не входило в ее намерения. И потому, что Алёна, насколько сие от нее зависело, все же исповедовала принцип «Не убий» (один или два отступления произошли вовсе не по ее вине, а лишь из-за того, что ее ангел-хранитель оказался на высоте и защитил свою подопечную, а вот ангел-хранитель противной стороны то ли зазевался, то ли вообще руки умыл и сложил с себя все свои охранные обязанности), и потому, что чертовски привлекателен, как уже говорилось, был этот молодой красавчик. Просто не поднялась бы у Алёны рука испортить такое классное создание!
– Эй, ты там как? Жив еще? – спросила она настороженно, а ноготок ее снова очертил кружок по напрягшемуся животу жертвы.
Понтий глубоко, резко вздохнул, и Алёна совершила два открытия: во-первых, тот, хвала Создателю, еще вполне жив, и она, стало быть, не взяла греха на душу, а во-вторых... а во-вторых у Понтия напрягся не только живот.
Что рассказала бы Маруся Павлова, если бы захотела
– Слушай-ка, Марья Николаевна... – проговорил Вассиан, и девушка аж вздрогнула от неожиданности.
Те несколько дней, которые Маруся провела в лесу, дядюшка на нее косился очень неприязненно, что было вполне объяснимо. Он-то видел в племяннице спасительницу, а она, зараза такая, душой и телом предалась человеку, его пленившему. Маруська отводила от него глаза по утрам, зная, что Вассиан слышал стоны и крики, которые исторгал из нее Тимка. Она не могла их сдержать. Рада была бы, но не могла, не было у нее таких сил. Маруся прежде и не знала, что поговорка «Баба – что балалайка, щипни за струночку – так заиграет, не остановишь!» настолько правдива. Однако поговорку-то она прежде слышала, но сути ее не понимала. Теперь же знала: та струночка находится у нее в самом что ни на есть стыдном месте, и ни Митюха, ни Вассиан не поверят в то, что она кричит от злости, сопротивляясь Тимке. Ну вроде как она ему не дается. Конечно, по сладким, счастливым стонам ясно было, что дается, да еще как!
Потому и отводила Маруся от Вассиана глаза, потому и сторонилась его, и помалкивала, и, даже принося ему обед, вот как сейчас, даже когда рядом не оказывалось ни Тимки, ни Митюхи, держалась так, будто они были совершенно чужими людьми и им нечего было друг дружке сказать. Да и Вассиан не лез с упреками и с жалобами. Но вдруг на тебе, заговорил.
Маруся даже вздрогнула от неожиданности, даже испугалась – а ну как потребует помощи? Ну как спасения потребует, в конце концов? Что ж, он вполне вправе такого от нее требовать, да вот беда – она ничем ему не поможет, потому что это значит выйти из Тимкиной воли, чего она меньше всего хотела. То есть даже вовсе не хотела покидать его ни телесно, ни духовно. Но что было делать? Вассиан заговорил, и Маруся вскинула на него испуганные, настороженные глаза.
– Слышь-ка, Марья Николаевна, – повторил Вассиан, – ты домой-то возвращаться намерена вообще или так и будешь тут сидеть, пока белые мухи не полетят?
– Да что ж так долго-то? – робко проговорила Маруся. – Тимка говорил, теперь, когда они с Митюхой тебе помогают, дело быстрей пошло...
– Какое дело? – с невеселой усмешкой спросил Вассиан. – Что именно пошло и куда, скажи на милость? Ты видела, чтоб два наших кладоискателя хоть крупицу золота нашли?
Маруся растерянно поморгала и покачала головой. А ведь и в самом деле, ни Тимка, ни Митюха ни об чем таком не обмолвливались... И она даже не думала, что должны быть какие-то находки, хотя это дураку ведь понятно. Но она думала не столько о золоте, сколько о Тимкиной плоти, которая стала для нее дороже всякого золота.
– А знаешь почему? – вкрадчиво спросил Вассиан.
Маруся почувствовала, что ее бросило в жар и в краску. Да откуда она знает, почему так вышло? Наверное, потому, что жила она скромницей нетронутой, нецелованной, расцветала только жаркими тайными мечтами, в которых даже родной матери не сознаешься (то есть именно ей-то и не сознаешься, та за такие речи обзовет по всякому и отходит отцовым ремнем без всякой жалости), жила, значит, сущей дикаркою, а тут явился пред ней бесстыжий, охальный, ловкий и умелый Тимка, ну и, понятно, стала она думать не головой, а тем самым местом, на котором так же ловко, как балалаечник на балалайке, играл ее мужик, ее хозяин, ее повелитель, ее милый и желанный.
Так подумала Маруся, и тотчас девушку снова окатило волной краски и жара, потому что только сейчас поняла, что Вассиан вел речь совсем о другом. Дядька имеет в виду, не знает ли она, почему золото не отыскивается.