Сама она сняла галоши и пальто, растянулась на кровати и, закинув ногу на ногу, посмеиваясь, наблюдала, как Макэлпин неуверенно снимает шарф, и, казалось, ждала, когда же он спохватится: «Что за нелегкая занесла меня в эту дыру?»
Он присел с ней рядом, словно доктор у постели больного, потом встал и в смущении начал расхаживать из угла в угол.
— Что же вы не угощаете меня виноградом?
— Ах да, конечно, — отозвался он.
— Тарелка здесь, на полке.
— Как красивы эти грозди! — сказал Макэлпин, складывая их на тарелку и подавая Пегги.
— Ну вот, давно бы так. А почему вы здесь? — вдруг спросила она. — Чего вы от меня хотите?
— Сам не знаю, — сказал он просто.
— Будьте добры, подойдите и сядьте здесь. Вы мне мешаете, когда так мечетесь по комнате.
— Слушаюсь, — он сел на край кровати. — А почему вы пригласили меня?
— Вы мне нравитесь, — ответила она. — Мне кажется, что по натуре вы порядочный и добрый человек, хотя с первого взгляда это не каждому заметно.
— С какого же взгляда заметили вы?
— Что вы мне нравитесь?
— Да.
— Вчера вечером, после того, как вы сказали одну вещь.
— Я сказал? Когда?
— Когда мы разговаривали о брошюрке, которую вы вытащили у меня из кармана.
— И что такое я сказал?
— Вернее, не сказали. Всего одно слово.
— Пусть так. Какое?
— «Чернокожие». Вы сказали: «негритянские».
Глава шестая
— Я это сделал не намеренно.
— Тем лучше.
— Хм… значит, дело не только в книгах?
— Книги не существуют сами по себе.
— Я хотел спросить… у вас есть друзья среди негров?
— Вам это кажется странным?
— Здесь, в Монреале? Да, — сознался он.
Те немногие негры, что жили в городе, селились между железнодорожными путями и улицей Сент-Антуан, в пределах треугольника, основанием которого служила Маунтин-стрит, а вершина упиралась в Пил. Работали они главным образом грузчиками и посыльными, убирали в ресторанах грязную посуду или выступали на эстраде. У них были прачечные, услугами которых не пользовались белые, и три ночных клуба, охотно посещаемые французами. Зато неграм нельзя было останавливаться в хороших отелях и заходить в фешенебельные бары. Они сами это знали, и недоразумений не возникало.
— Где же вы их выкопали? — спросил он.
— Вы когда-нибудь бывали на Сент-Антуан?
— Нет, никогда.
— Эта улица находится в негритянском квартале, и там есть несколько ночных клубов. В них можно встретить очень славных людей. Слыхали вы об Элтоне Уэгстаффе? Он руководитель джаза. У них там есть еще превосходный трубач, Ронни Уилсон. Вы и о нем не слышали?
— Нет. Да и откуда бы, судите сами.
— Пожалуй, в самом деле неоткуда. Тем не менее они отличные музыканты.
— Надо будет как-нибудь сходить послушать, — заметил он.
Она лежала, заложив руки за голову, и Джим вдруг наклонился и заглянул в ее светло-карие глаза. Те, в свою очередь, пытливо и без всякого смущения смотрели ему в лицо ласковым, открытым, дружелюбным взглядом. Она была спокойна, безмятежна, как всегда, но что-то его к ней тянуло. Хотелось тронуть пальцами ее милое личико, перебирать светлые волосы, рассыпавшиеся на подушке. Его манила страстность, которую он в ней угадывал. Вот сейчас он поцелует ее, прижмет к себе, и она — он чувствовал — ему это позволит. Он нагнулся, чтобы поцеловать ее в губы, но девушка тихо отклонила голову. Лишь одно движение. Он мог бы поцеловать ее в шею, но не сделал этого. Он старался поймать ее взгляд и понять, что это значит. Отказ? Она лежала так же неподвижно, и тогда он осторожно положил руку ей на грудь, маленькую, округлую, упругую грудь, а потом коснулся шеи так легко и нежно, как может сделать только человек, который любит женщин и умеет с ними обращаться. Она лежала отвернувшись. И хотя ничем другим она не выразила своего неодобрения, этого оказалось достаточно. Самый резкий отпор не смог бы так отрезвить его, как это вялое безразличие, и сейчас он удивлялся, как он мог вообразить, что его ласки будут ей приятны. Но вот наконец их взгляды встретились. Джим отодвинулся и улыбнулся.
— Извините меня, — сказал он.
— Забудем об этом, — ответила Пегги. — Ничего особенного не произошло.
— Да, конечно, — согласился он. — Но мне не хочется, чтобы вы думали…
— Что именно?
— Да нет, ничего. Я просто хотел сказать, что с уважением к вам отношусь. Вот и все.
— Джим, вы не такой уж скверный. Что же вам мешает стать совсем хорошим? Сейчас вы — со всячинкой, но добрые чувства порою берут верх, ведь правда?
Без малейшего усилия она сумела сделать так, что им снова стало хорошо и просто друг с другом.
— Жаль, что мы не были знакомы в детстве, — сказал он.
— Отчего?
— Мы бы, наверное, дружили.
— Не думаю. Мне кажется, вы были таким благонравным мальчиком, первым учеником. Я вряд ли бы вам понравилась. Куда там! Конечно, нет. Вы бы меня не одобряли.
— Почему же?
— А по той самой причине, по какой не одобряете сейчас.
— Разве я вас не одобряю, Пегги?
— Разумеется. Вы бы относились ко мне точно так же, как мой отец. Ему тоже не нравилась моя дружба с неграми.
— Так вы и в детстве с ними дружили?
— Конечно.
— Но каким же образом… — он растерялся. — Вы откуда родом?
— Из маленького городка в Онтарио, возле Джорджиан-Бей[3].
— Там было много негров? Я что-то не знаю таких городков.
— Нет, всего одна семья. — Она чему-то улыбнулась, вспоминая. — У них было шестеро детей, и жили все они в таком нескладном трехэтажном доме, покрытом грубой штукатуркой. Он торчал на пустыре — узкий, высокий, с покатой крышей. Летом там не было тени, зимою лютовали ветры, а на стенах, там, где обвалилась штукатурка, чернели огромные дыры. К тому же он весь накренился наподобие пизанской башни, и мне всегда казалось, что сильный ветер его и вовсе опрокинет… Да, а мой отец был в этом городке священником методистской церкви.
— Понятно.
— Для вас что-то стало яснее?
— Нет-нет. Рассказывайте дальше, Пегги.
— Сейчас я понимаю, что в то время мой отец, несомненно, был искренним человеком. Но уже тогда было ясно, что он преуспеет в жизни — очень уж он красиво говорил. Та негритянская семья была в его приходе. С ребятишками я встречалась довольно часто: их мать ходила к нам стирать белье. Отец мой рано овдовел, и я почти не помню маму. Прачка всегда приводила с собой кого-то из своих детей, можно сказать, я выросла бок о бок с ними. От отца я никогда не слышала ни слова о цвете их кожи. Другие люди тоже ничего такого мне не говорили, ведь я была дочка священника. Насколько я припоминаю, жизнь этих детей представлялась мне тогда свободной и беспечной, хотя они и были очень бедны. Возможно, даже самая их бедность казалась мне привлекательной.
— Вы, наверно, были одиноки.
— Отец часто бывал занят, это верно. Но с нами жила экономка, некая миссис Мейсон.
— Которой поручили ваше воспитание?
— Мало ли что ей поручили. Я видеть не могла ее елейную физиономию.
— И пребывали в одиночестве?
— Пожалуй, в нашем доме и вправду было одиноко. Но я чувствовала себя счастливой.
— Мне кажется, вы не способны тосковать, даже в одиночестве.
— Это верно. Мне было двенадцать лет, когда произошел один запомнившийся мне случай. Как-то я совсем одна отправилась в лес по ягоды. Сперва я шла по пыльной дороге вдоль, берега залива, потом свернула в малинник и набрала полное ведерко. Выйдя на опушку, я присела отдохнуть и смотрела, как носятся по воде белые барашки. Я находилась примерно в миле от городка. Вдруг я увидела, что неподалеку от меня кто-то купается. Это был Джок, сын нашей прачки, мальчик лет тринадцати. Не знаю, право, как он умудрился заполучить это шотландское имя… Я хотела его окликнуть, но он уже вылез на берег. Я никогда в жизни не видела ничего более прекрасного, чем это коричневое мальчишеское тело под яркими лучами солнца. Я прежде не знала, как мучительна порой бывает красота. Он надел свой потертый голубой комбинезон, нахлобучил на голову измятую соломенную шляпу с обвисшими полями и босиком зашагал по пляжу. Джок всегда ходил босиком. Я закричала: «Джок!» Он обернулся и подождал меня. Когда я с ним поравнялась, Джок взял тяжелое ведерко с малиной, и мы вместе направились к городу. Мы шли по пыльной, посыпанной галькой дороге, и мне казалось, со мной рядом идет брат… Потом уже у самого нашего дома Джок сказал мне, что у них сегодня празднуют день рождения его сестренки Софи, и позвал меня.
Это был первый в моей жизни по-настоящему веселый день рождения. Меня всегда приглашали на детские праздники в «хорошие дома», так как я была дочкой священника, но не помню, чтобы хоть на одном из них я веселилась от души. Здесь, у Джонсонов, в их грубо оштукатуренном ветхом доме не было роскошной мебели, у них вообще не было ни одной мало-мальски приличной вещи, которую было бы жалко испортить. И мы гонялись друг за дружкой, радостно визжа, громко пели песни, а толстая миссис Джонсон только покрикивала иногда: «Эй, потише там, а то носы поразбиваете!»
Мы изображали оркестр. Каждый из ребят подражал звуку какого-нибудь инструмента. Я одна ничего не умела. Мне стало стыдно. Ребята пробовали научить меня и очень мне сочувствовали. Время пролетело незаметно. Я вернулась домой в сумерках. «Где ты была?» — спросил отец. Я сказала: «У Джонсонов». — «У Джонсонов?» — он изумился. Отодвинул в сторону газету и задумался. Я очень живо помню, как он сидел, понурив голову, облысевшую на макушке, но с бахромкой волос над ушами. У него были проницательные глаза и резко очерченный нос. «Значит, у Джонсонов?» — повторил он и не прибавил ни слова, должно быть, решил для себя этот небольшой вопрос. В тот же вечер я слышала, как, разговаривая с экономкой, он сказал тем тоном, который всегда производил на меня большое впечатление: «Они тоже божьи дети, как и мы с вами, миссис Мейсон».