Любимая игра — страница 22 из 36

Шел снег. Они без слов договорились прогуляться. Позади четырехугольного двора темнели сосны, высокие и прямые, как окна в библиотеке, снежными уступами на ветвях они выделялись в ночи, словно ряды восставших рыбьих остовов.

Шелл чувствовала себя, словно в музее скелетов. У нее совсем не было ощущения, что она снаружи, – ей чудилось, что она попала в мрачную пристройку к библиотеке. И она уже призывала все ресурсы сострадания, которыми, она понимала, придется воспользоваться.

Мисс МакТэвиш насвистывала партию из квартета.

Квартет окончился резким вздохом.

– Я так никогда не поступала.

Пока ее целовали в губы, Шелл стояла неподвижно, уловив в дыхании учительницы мужской запах алкоголя. Она пыталась вникнуть в происходящее, пробиться к настоящему лесу, который проезжала с отцом, но не получалось.

– Ха-ха, – закричала мисс МакТэвиш, навзничь валясь в снег. – Я храбрая. Я очень храбрая.

Шелл ей верила. Вот человек, нарочно швырнувший себя в снег, унизивший себя. Она, должно быть, храбра, как храбры монашки с плетками и пьяные матросы в шторм. Люди, уходящие в одиночество, попрошайки, святые взывают к тем, кого оставили позади, и вопли эти благороднее, чем победные крики генералов. Она поняла это по книгам и по своему дому.

Неподалеку была грунтовка. Свет фар одинокой машины прорйзался сквозь деревья, исчез и оставил женщину и девочку, восстановив их ощущение внешнего мира, мира контроля, который, как уже знала Шелл, сконструирован так, чтобы противостоять замечательному.

Мисс МакТэвиш ухитрилась почти целиком утопнуть в сугробе. Шелл помогла ей выбраться. Они стояли лицом к лицу, как в библиотеке. Шелл понимала, что учительница предпочла бы сейчас оказаться там, без всяких признаний и поцелуя.

– Думаю, ты достаточно взрослая, чтобы ничего не говорить.

Бривман удивился, узнав, что Шелл переписывается с ней до сих пор.

– Один-два раза в год, – сказала Шелл.

– Зачем?

– Все оставшееся время в школе я пыталась ее убедить, что она не уничтожила себя в моих глазах, что она осталась обычным и горячо любимым преподавателем английского.

– Я встречал такую тиранию.

– Ты позволишь послать ей твою книгу?

– Если твое представление о милосердии – сделать так, чтобы знаток Хопкинса умер со скуки.

– Это не для нее.

– Ты выплатишь свой долг…

– Да.

– …став тем, чем она хотела, чтобы ты стала.

– В некотором роде. У меня есть король.

– Мгмм.

Она его не убедила.


4

В девятнадцать лет Шелл вышла замуж за Гордона Ритчи Симса. Как отмечалось в объявлении «Нью-Йорк Таймс», он был студентом выпускного курса Эмхерста, а она – первокурсницей Смита[80].

Шафером был сосед Гордона по комнате, набожный прихожанин англиканской церкви, чья банкирская семья имела еврейские корни. Он сам был наполовину влюблен в Шелл и мечтал как раз о такой жене, что поручилась бы за его ассимиляцию и зацементировала ее.

Гордон хотел стать писателем, и ухаживания по большей части были литературными. Он наслаждался толстыми письмами, которые посылал ей из Эмхерста. Каждую ночь, покончив с изрядным количеством работы над дипломом, он заполнял свои личные гербовые листки обещаниями, любовью и ожиданием: страсть, сдерживаемая имитацией стиля Генри Джеймса[81].

Почта вошла в кровь и плоть Шелл. Она тщательно выбирала места для прочтения этих пространных сообщений, гораздо более волнующих, чем главы романа, поскольку в них она была главной героиней.

В письмах Гордон воссоздавал мир чести, порядка и утонченности, призывал вернуться к простому, более возвышенному образу жизни, который познали когда-то американцы, и который Гордон, посредством имени своего и любви, намеревался возродить вместе с ней.

Шелл нравилась его серьезность.

Она училась тихо сидеть возле него на футболе по выходным, с наслаждением отдаваясь радостям ответственного служения.

Он был высок и белокож. Очки в роговой оправе делали меланхолическим лицо, которое без них было бы просто сонным.

Их смирное поведение на танцах и напряженные лица интересующихся всем на свете создавали впечатление, что на празднике они скорее дуэньи, чем участники. Прямо слышалось, как они говорят: «Нам нравится общаться иногда с молодежью, ведь так легко потерять контакт».

С ним Шелл преодолела путь от волнующей жеребячьей красоты отрочества прямиком в ту благословенную старость, которую символизируют королевы-матери и вдовы американских президентов.

Они объявили о своей помолвке летом, после сеанса взаимной мастурбации на кушетке за ширмой в доме Симса на озере Джордж.

Они поженились, а после окончания колледжа он сразу попал в армию. Когда она отвозила его на станцию, до нее дошло, что он никогда не видел ее совсем голой – у нее имелись такие места, которых он не касался. Она попыталась считать это любезностью.

В последующие два года они мало виделись, выходные тут и там, и он обычно бывал вымотан. Но письма его были регулярны и неутомимы, чтобы не сказать тревожны. Они словно угрожали безмятежности временного вдовства, которое она вполне готова была на себя взять.

Она любила свою одежду, темную и простую. Наслаждалась частыми продолжительными визитами в дома своих и его родителей. И чувствовала свое место в мире: ее любимый – солдат.

Она предпочла бы не вскрывать конвертов. Нетронутые, толстые, они лежали на ее туалетном столике и служили частью зеркала, в котором она расчесывала длинные волосы, предметом простой потрепанной колониальной мебели, которую они начали коллекционировать.

Открытые, письма становились не тем, что он обещал. Оказывались замысловатыми приглашениями к физической любви, полными бутафории, кольдкрема, губной помады, зеркал, перьев, игр, во время которых в интимных местах обнаруживается кнопка.

Но в те выходные, когда ему удавалось вырваться в их маленькую квартиру, он слишком уставал, чтобы чем-либо заниматься, – только спать, беседовать и ходить по крошечным ресторанчикам.

О письмах не упоминал.


5

Шелл была уверена, что ее груди полны раковых опухолей.

Надевайте блузку, сказал врач.

– Вы здоровая женщина. И красивая. – Он предположил, что достаточно стар, чтобы так говорить.

– Я так глупо себя чувствую. Не знаю, куда же делись шишки.

Тем временем Бривман проходил интернатуру на монреальской поэтической фабрике, готовясь стать ее Опытным Лекарем.


6

После демобилизации Гордона они решили переехать в Нью-Йорк и сняли довольно дорогую квартиру на Перри-стрит в Гринвич-Виллидж. Он получил работу в книжной рубрике «Ньюсуик» и продал несколько текстов «Сэтердэй Ревью». Шелл стала девочкой на побегушках у одного из редакторов «Харперс Базар». Ей доставляло некоторое удовольствие отказываться от многочисленных предложений позировать.

По мнению друзей, квартира их была прелестна. Там имелись высокие часы без стрелок с деревянным механизмом и розами на циферблате. Стояла массивная угловая горка со множеством квадратных застекленных окошек, за ними хранились ликеры и бокалы на длинных ножках. Они очень трудились над этой горкой, счищали краску и морили дерево.

Ребенок в строгом костюме на черном фоне, написанный портретистом-ремесленником, нависал над длинным столом из монастырской трапезной и гарантировал достоинство частым званым обедам на несколько персон.

Все они были хорошие дети, заглатывали свой холодный креветочный суп-пюре и вот-вот должны были захватить власть над банками, журналами, Госдепартаментом, Свободным Миром.

В один из таких моментов Роджеру, старому соседу Гордона по комнате, удалось сказать Шелл пару слов наедине. Шесть рюмок коньяка его раскрепостили.

– Если это все когда-нибудь перестанет работать, – рукой он обвел окружавшее их торжество антикварных магазинов, – приходи ко мне, Шелл.

– Почему?

– Я люблю тебя.

– Я знаю, Роджер, – она улыбнулась. – И мы с Гордоном тебя любим. Я хочу сказать – почему это все должно перестать работать?

Шелл держала пустой серебряный поднос, и под крошками Роджер видел в нем ее лицо.

– Я не люблю тебя нежно, не люблю дружески, я не люблю тебя как в доброе старое время, я не люблю тебя, милашка из «Сигма Хи»[82]. – Это он произнес весьма юмористически; теперь же заговорил серьезно: – Я хочу тебя.

– Я знаю.

– Разумеется.

– Нет, – сказала она, благодарная, что у нее в руках поднос. – Не с лучшим другом.

– Ты не можешь быть счастлива.

– Вот как?

Что-то не так было с его костюмом, брюки ужасно висели, он убил бы своего портного, кухня слишком мала, он не элегантен.

– Он к тебе не притрагивается.

– Какое право ты имеешь так говорить?

– Он мне сам сказал.

– Что?

– То же самое было в школе. Он не может.

– Почему? Скажи, почему?

Теперь информация была важнее всего. По-видимому, Роджер, воспитанный в мире торговли, решил, что получит за нее поцелуй. Он обнаружил, что упирается носом в дно серебряного подноса.

– Не может, вот и все. Не может. Никогда не мог. С вами, народ, обхохочешься, – прибавила его подлинная натура.


7

Как можно всерьез воспринимать небоскребы, удивляется Бривман. А если бы они простояли по десять тысяч лет, а если бы мир говорил по-американски? Где найти утешение на сегодня? С каждым днем все тяжелее отцовский дар – история, камни, памятники, названия улиц – завтра уже раздавлено!

Где утешение? Где война, что преславно его прославит? Где его легион? Он встречал людей с номерами, выжженными на запястьях, некоторые сломлены, другие расчетливы и очень спокойны. Где же его испытание?

Жрать мусор, присоединиться к недругам полиции, вызваться на преступление? Наказать Америку насилием? Страдать в Гринвич-Виллидж? Но концентрационные лагеря громадны, невообразимы. Словно накрывают тебя с огромной высоты. А Америка – такая маленькая, искусственная.