Иногда, словно отвечая каким-то своим мыслям, он безнадежно махал рукой. Отец был вспыльчив, но отходчив. А вот Митя был злопамятен и не умел забывать. Ничего. Он стал приходить очень поздно — не раньше двенадцати. Приходил усталый, голодный. Торопливо ел и ложился спать… «Он так мало видит нас — и не скучает? — думала Саша. — Как же так?»
Прежде их общим днем было воскресенье. Сейчас и в выходной день его не было дома. Шли дни, он возвращался все позднее.
Что же мне делать? И впрямь ехать на Камчатку? Если я не могу их помирить, если он не понимает, что все это мне хуже смерти. Ведь отец старый. Неужели нельзя ему простить? Не заметить. Ну хорошо. А если бы тебе сказали: ты мачеха… О, я бы! Вот то-то. Но как же быть? В Ташкенте я думала: приедем в Москву, вернемся домой, и станет ему здесь тепло и счастливо. И было. А вот сейчас опять нет. Что же будет?
Как-то вечером, когда Саша разогревала на кухне ужин, соседка-стенографистка, колдуя над кофейником, сказала задумчиво, будто продолжая какой-то внутренний монолог:
— Брак — это отживший институт. Счастливых браков нет. Конечно, куда корректнее молчать, чем драться и вопить на людях, — тут она посмотрела на Лелю, которая жарила яичницу, — но по сути… по сути… Помните, как там у Вертинского: «даже самой нежной любви наступает конец»… Да, по сути…
Не договорив и сняв с огня кофейник, она ушла к себе.
— Погуливать стал? — соболезнующе сказала Леля. — Ну что ж, все они такие. А ты не теряйся, бери пример с меня. Я не теряюсь! Мужику потакать хуже нет.
Саша покрепче сжала зубы и ничего не ответила.
Проще всего было бы поговорить с Митей. Но что-то ей мешало. А он по-прежнему приходил поздно, утром же исчезал чуть свет, коротко бросив: «Рано не жди».
И Саша, считавшая, что ничего не надо прятать за пазухой, все молчала и молчала.
Но вот однажды (это было примерно через месяц после ссоры Мити и Константина Артемьевича) он пришел чуть раньше. Дети уже спали. Он сел на диван, вытянул ноги и сказал:
— Поди сюда. — Он притянул ее к себе, посадил рядом и, взглянув прямо и ласково, сказал:
— Ты мне веришь?
— Верю.
— Умница. Очень веришь?
— Очень.
— Так вот, ни о чем меня не спрашивай. Немного потерпи. У меня есть для тебя подарок.
— Часы?
— Лучше. Прекрасный, огромный, ослепительный подарок. Но подожди немного. Однажды я приду и назначу тебе свидание. На углу Серебряного переулка и Арбата. И тогда я тебе все расскажу. Согласна?
— А не можешь ты хоть намекнуть… ну, хоть словечко…
— Не могу, — ответил он твердо. — Я и так уже сказал слишком много.
Они растут, и каждый день приносит что-нибудь новое. Еще совсем недавно мы радовались каждому новому Катиному слову. А сегодня мы с ней гуляли, и она излагала мне свои политические убеждения:
— Когда я пойду в школу, то буду учить французский, английский и русский, а немецкий не буду, потому что по-немецки говорят фашисты, а все фашисты очень плохие. Гитлер — очень плохой, хуже Бармалея. Я его боюсь. Если он будет к нам стучаться, ты ему не открывай. Если будет говорить тоненьким голоском, тоже не открывай. Фашисты плохие, страшные и не любят хороших девочек.
Фашистов она сильно не жалует. Летом сказала:
— Мне фашисты всю спину покусали.
Речь шла о комарах. Все плохое всегда делают фашисты. Когда мы проходили мимо витрины игрушечного магазина, Катя сказала:
— Этот медвежонок хочет мне подариться.
Мы постояли с ней у витрины, как я стояла в детстве. Потом я взглянула на большое окно по другую сторону улицы. Оно закрыто темными шторами.
…Когда же Митя скажет мне: «Приходи на угол Серебряного переулка и Арбата?» И что такое ждет меня на этом углу?
Анюта почти никогда не спрашивает об Андрее. Если я рассказываю, она слушает жадно, но сама не спрашивает. Только раз спросила:
— Мой папа хорошо учился, когда был маленький? А он любил играть со мной?
И еще:
— А мой папа любил меня так же, как Митя Катю?
В школе ей по-прежнему плохо. Она спрашивает:
— Мама, это правда, что ты, когда была маленькая, любила ходить в школу?
— Правда, Аня. Я очень любила нашу учительницу.
— Расскажи мне про нее.
Ну, как расскажешь про Анну Дмитриевну? Она была для нас самый лучший, самый справедливый человек на свете, и мы во всем хотели походить на нее, не только в справедливости и доброте. Она говорила не «восемнадцать», а по-старинному «осьмнадцать», и мы, к удивлению своих родителей, ни с того ни с сего произносили «осьмнадцать». Она, задумавшись, проводила рукой по лбу и мы то и дело хватались за лоб. Все, все в ней было нам по душе.
— А я совсем не хочу быть, как Зинаида Петровна, и никто у нас не хочет.
И так всякий раз: мои рассказы об Анне Дмитриевне оборачиваются против Зинаиды Петровны.
— Все плохо, все плохо, — говорит Аня. — Это только в книжках хорошие школы. А на самом деле школы совсем не такие. И зачем зря пишут! — Помолчав:
— Когда я буду учить детей, я никогда не буду на них кричать! Никогда.
На днях, придя из школы, сказала Мите:
— Вот слушай, сегодня у одной девочки пропало десять рублей. И Зинаида Петровна посмотрела у всех в портфелях и в карманах. Митя, разве это правильно? Почему она не верит, если я говорю, что не брала? Разве она правильно делает?
— Не правильно! — отвечает Митя.
— Ну вот, я же говорила!
Седьмое ноября было дождливое, а у Анюты нет калош, она сидела дома. После праздников Зинаида Петровна сказала:
— Сейчас вы будете писать сочинение об октябрьских праздниках и о демонстрации.
— А если я не была? — спросила Аня.
— Ты говоришь не правду, — ответила Зинаида Петровна. — Ты живешь в культурной семье, и не может быть, чтобы тебя не взяли на демонстрацию. Садись и вместе со всеми пиши сочинение: «Как я ходила на демонстрацию».
И Аня написала так: «Утро было солнечное. Трудящиеся стройными рядами шли на демонстрацию. В голубом небе был слышен рокот самолетов. Люди несли плакаты, лозунги и портреты. Всем было весело и радостно. Я шла с мамой и держала красный флажок».
— Аня, ведь ты же не была на демонстрации? Зачем же ты наврала?
— Мама, где же я наврала? Я просто написала сочинение. Ведь это не правда, а сочинение.
Что же делать? Не знаю. Зинаиду Петровну очень уважают в школе: у нее тридцатипятилетний стаж.
Аня:
— Мама, мама! В школе как было весело! Зинаида Петровна заболела, с нами занималась учительница из класса «Б». Мы решили веселую задачку, читали веселый рассказ, а потом пели веселую песню!
Посмотрела я Анину тетрадь по арифметике: задача как задача, никакой особой веселости не видать. Видно, дело не в задаче, а в учительнице из класса «Б».
Аня с презрением рассказывает Мите о каких-то «очень плохих девочках» и кончает так: «Ну, они татары…»
Митя сердито сказал, что нельзя дурные поступки объяснять тем татарин, не татарин, — нет плохих народов.
— А немцы?
Митя стал ей рассказывать про Тельмана, а она:
— Почему же немцы людей так мучили?
— Не немцы, Аня, а фашисты.
— А разве воевали одни фашисты?
Со стола учительницы Аня стащила свою классную тетрадь и вырвала оттуда страницы с отметкой «два». Когда Зинаида Петровна спросила, кто это сделал, она заплакала: «Не знаю».
Мне созналась тотчас же:
— Там было грязно… двойки… кляксы… Мама, я больше не буду, честное слово.
И плачет.
Уже ночью, лежа в кровати, она вдруг тихо сказала:
— И как она догадалась? Я тетрадку на самый низ положила. Она говорит: «Я про вас все знаю». Мама, может, она и правда все знает?
Катя с упоением:
ч— Одеваюсь — не плачу! Раздеваюсь — не плачу! Головку моют — не плачу! Лекарство дают — не плачу! Банки ставят — не плачу! Вот какая Катя!
Катя говорит Мише:
— Миша, давай играть. Ты будешь фашист, а я русская.
Миша не согласен. Катя жалуется:
— Мама, ну скажи ему!
— Что же я скажу ему? Не хочет он быть фашистом.
— А я хочу драться, я хочу кидать в него кубики, пускай о будет фашистом, скажи ему!
Бабушка рассказывает Кате сказку:
«И говорит солнце тучам: „Уходите, тучи!“»
В Катиной передаче это звучит так:
«И говорит солнце тучам: „Уходите, тучи, а то как дам!“»
Аня:
— Мама, как странно. Нам сегодня Зинаида Петровна читала сказку.
— Что ж тут удивительного?
— Не знаю. Сказка — это на нее как-то не похоже.
Я спросила у Мити:
— Что же все-таки делать с Аней? Может, переведем в другую школу?
Он ответил:
— Непременно переведем. Я уж и школу присмотрел. Дай срок.
Может, об этом он и хочет сказать мне на углу Серебряного переулка и Арбата? Терпенье! Терпенье!
Аня:
— Я не люблю, когда Митя сердитый.
Кто ж это любит?
Та ссора с Константином Артемьевичем была у Мити не первой. Просто не все доходило до Саши. Да и разве дело в ссорах? Нет, тут было другое, тут было много всего.
Он не мог забыть, как, придя однажды поздно из редакции, услышал, что соседка Ольга Сергеевна говорит Нине Викторовне:
— Да… Все меняется. Андрей Николаевич никогда не позволял себе приходить так поздно.
Он не сразу понял, кто это Андрей Николаевич. Но Ольга Сергеевна добавила со вздохом:
— Душа в душу жили…
И он понял, что речь идет об Андрее Москвине.
Светлый прямоугольник на стенке, след от фотографии Андрея, до сих пор лежал отпечатком на старых обоях. В Ташкенте портрет хранился на дне Сашиного чемодана, теперь — в левом ящике письменного стола. В Сашином ящике…
…А Константин Артемьевич? А Нина Викторовна? А тетя Вера и тетя Маргарита? Они входили в их с Сашей комнату без стука. Они говорили: «Почему вы так много тратите? Надо жить скромнее». Константин Артемьевич считал, что Митя плохо продвигается по службе и что с его способностями он должен бы работать не фоторепортером, а заведовать отделом. Как юрист, он напоминал Мите о его правах («Вы же фронтовик, не забывайте») и обижался, когда Митя в ответ молчал.