Любимая улица — страница 13 из 55

Иногда, словно отвечая каким-то своим мыслям, он безнадежно махал рукой. Отец был вспыльчив, но отходчив. А вот Митя был злопамятен и не умел забывать. Ничего. Он стал приходить очень поздно — не раньше двенадцати. Приходил усталый, голодный. Торопливо ел и ложился спать… «Он так мало видит нас — и не скучает? — думала Саша. — Как же так?»

Прежде их общим днем было воскресенье. Сейчас и в выходной день его не было дома. Шли дни, он возвращался все позднее.

Что же мне делать? И впрямь ехать на Камчатку? Если я не могу их помирить, если он не понимает, что все это мне хуже смерти. Ведь отец старый. Неужели нельзя ему простить? Не заметить. Ну хорошо. А если бы тебе сказали: ты мачеха… О, я бы! Вот то-то. Но как же быть? В Ташкенте я думала: приедем в Москву, вернемся домой, и станет ему здесь тепло и счастливо. И было. А вот сейчас опять нет. Что же будет?

Как-то вечером, когда Саша разогревала на кухне ужин, соседка-стенографистка, колдуя над кофейником, сказала задумчиво, будто продолжая какой-то внутренний монолог:

— Брак — это отживший институт. Счастливых браков нет. Конечно, куда корректнее молчать, чем драться и вопить на людях, — тут она посмотрела на Лелю, которая жарила яичницу, — но по сути… по сути… Помните, как там у Вертинского: «даже самой нежной любви наступает конец»… Да, по сути…

Не договорив и сняв с огня кофейник, она ушла к себе.

— Погуливать стал? — соболезнующе сказала Леля. — Ну что ж, все они такие. А ты не теряйся, бери пример с меня. Я не теряюсь! Мужику потакать хуже нет.

Саша покрепче сжала зубы и ничего не ответила.

Проще всего было бы поговорить с Митей. Но что-то ей мешало. А он по-прежнему приходил поздно, утром же исчезал чуть свет, коротко бросив: «Рано не жди».

И Саша, считавшая, что ничего не надо прятать за пазухой, все молчала и молчала.

Но вот однажды (это было примерно через месяц после ссоры Мити и Константина Артемьевича) он пришел чуть раньше. Дети уже спали. Он сел на диван, вытянул ноги и сказал:

— Поди сюда. — Он притянул ее к себе, посадил рядом и, взглянув прямо и ласково, сказал:

— Ты мне веришь?

— Верю.

— Умница. Очень веришь?

— Очень.

— Так вот, ни о чем меня не спрашивай. Немного потерпи. У меня есть для тебя подарок.

— Часы?

— Лучше. Прекрасный, огромный, ослепительный подарок. Но подожди немного. Однажды я приду и назначу тебе свидание. На углу Серебряного переулка и Арбата. И тогда я тебе все расскажу. Согласна?

— А не можешь ты хоть намекнуть… ну, хоть словечко…

— Не могу, — ответил он твердо. — Я и так уже сказал слишком много.


Они растут, и каждый день приносит что-нибудь новое. Еще совсем недавно мы радовались каждому новому Катиному слову. А сегодня мы с ней гуляли, и она излагала мне свои политические убеждения:

— Когда я пойду в школу, то буду учить французский, английский и русский, а немецкий не буду, потому что по-немецки говорят фашисты, а все фашисты очень плохие. Гитлер — очень плохой, хуже Бармалея. Я его боюсь. Если он будет к нам стучаться, ты ему не открывай. Если будет говорить тоненьким голоском, тоже не открывай. Фашисты плохие, страшные и не любят хороших девочек.

Фашистов она сильно не жалует. Летом сказала:

— Мне фашисты всю спину покусали.

Речь шла о комарах. Все плохое всегда делают фашисты. Когда мы проходили мимо витрины игрушечного магазина, Катя сказала:

— Этот медвежонок хочет мне подариться.

Мы постояли с ней у витрины, как я стояла в детстве. Потом я взглянула на большое окно по другую сторону улицы. Оно закрыто темными шторами.

…Когда же Митя скажет мне: «Приходи на угол Серебряного переулка и Арбата?» И что такое ждет меня на этом углу?

Анюта почти никогда не спрашивает об Андрее. Если я рассказываю, она слушает жадно, но сама не спрашивает. Только раз спросила:

— Мой папа хорошо учился, когда был маленький? А он любил играть со мной?

И еще:

— А мой папа любил меня так же, как Митя Катю?

В школе ей по-прежнему плохо. Она спрашивает:

— Мама, это правда, что ты, когда была маленькая, любила ходить в школу?

— Правда, Аня. Я очень любила нашу учительницу.

— Расскажи мне про нее.

Ну, как расскажешь про Анну Дмитриевну? Она была для нас самый лучший, самый справедливый человек на свете, и мы во всем хотели походить на нее, не только в справедливости и доброте. Она говорила не «восемнадцать», а по-старинному «осьмнадцать», и мы, к удивлению своих родителей, ни с того ни с сего произносили «осьмнадцать». Она, задумавшись, проводила рукой по лбу и мы то и дело хватались за лоб. Все, все в ней было нам по душе.

— А я совсем не хочу быть, как Зинаида Петровна, и никто у нас не хочет.

И так всякий раз: мои рассказы об Анне Дмитриевне оборачиваются против Зинаиды Петровны.

— Все плохо, все плохо, — говорит Аня. — Это только в книжках хорошие школы. А на самом деле школы совсем не такие. И зачем зря пишут! — Помолчав:

— Когда я буду учить детей, я никогда не буду на них кричать! Никогда.

На днях, придя из школы, сказала Мите:

— Вот слушай, сегодня у одной девочки пропало десять рублей. И Зинаида Петровна посмотрела у всех в портфелях и в карманах. Митя, разве это правильно? Почему она не верит, если я говорю, что не брала? Разве она правильно делает?

— Не правильно! — отвечает Митя.

— Ну вот, я же говорила!

Седьмое ноября было дождливое, а у Анюты нет калош, она сидела дома. После праздников Зинаида Петровна сказала:

— Сейчас вы будете писать сочинение об октябрьских праздниках и о демонстрации.

— А если я не была? — спросила Аня.

— Ты говоришь не правду, — ответила Зинаида Петровна. — Ты живешь в культурной семье, и не может быть, чтобы тебя не взяли на демонстрацию. Садись и вместе со всеми пиши сочинение: «Как я ходила на демонстрацию».

И Аня написала так: «Утро было солнечное. Трудящиеся стройными рядами шли на демонстрацию. В голубом небе был слышен рокот самолетов. Люди несли плакаты, лозунги и портреты. Всем было весело и радостно. Я шла с мамой и держала красный флажок».

— Аня, ведь ты же не была на демонстрации? Зачем же ты наврала?

— Мама, где же я наврала? Я просто написала сочинение. Ведь это не правда, а сочинение.

Что же делать? Не знаю. Зинаиду Петровну очень уважают в школе: у нее тридцатипятилетний стаж.

Аня:

— Мама, мама! В школе как было весело! Зинаида Петровна заболела, с нами занималась учительница из класса «Б». Мы решили веселую задачку, читали веселый рассказ, а потом пели веселую песню!

Посмотрела я Анину тетрадь по арифметике: задача как задача, никакой особой веселости не видать. Видно, дело не в задаче, а в учительнице из класса «Б».

Аня с презрением рассказывает Мите о каких-то «очень плохих девочках» и кончает так: «Ну, они татары…»

Митя сердито сказал, что нельзя дурные поступки объяснять тем татарин, не татарин, — нет плохих народов.

— А немцы?

Митя стал ей рассказывать про Тельмана, а она:

— Почему же немцы людей так мучили?

— Не немцы, Аня, а фашисты.

— А разве воевали одни фашисты?

Со стола учительницы Аня стащила свою классную тетрадь и вырвала оттуда страницы с отметкой «два». Когда Зинаида Петровна спросила, кто это сделал, она заплакала: «Не знаю».

Мне созналась тотчас же:

— Там было грязно… двойки… кляксы… Мама, я больше не буду, честное слово.

И плачет.

Уже ночью, лежа в кровати, она вдруг тихо сказала:

— И как она догадалась? Я тетрадку на самый низ положила. Она говорит: «Я про вас все знаю». Мама, может, она и правда все знает?

Катя с упоением:

ч— Одеваюсь — не плачу! Раздеваюсь — не плачу! Головку моют — не плачу! Лекарство дают — не плачу! Банки ставят — не плачу! Вот какая Катя!

Катя говорит Мише:

— Миша, давай играть. Ты будешь фашист, а я русская.

Миша не согласен. Катя жалуется:

— Мама, ну скажи ему!

— Что же я скажу ему? Не хочет он быть фашистом.

— А я хочу драться, я хочу кидать в него кубики, пускай о будет фашистом, скажи ему!

Бабушка рассказывает Кате сказку:

«И говорит солнце тучам: „Уходите, тучи!“»

В Катиной передаче это звучит так:

«И говорит солнце тучам: „Уходите, тучи, а то как дам!“»

Аня:

— Мама, как странно. Нам сегодня Зинаида Петровна читала сказку.

— Что ж тут удивительного?

— Не знаю. Сказка — это на нее как-то не похоже.

Я спросила у Мити:

— Что же все-таки делать с Аней? Может, переведем в другую школу?

Он ответил:

— Непременно переведем. Я уж и школу присмотрел. Дай срок.

Может, об этом он и хочет сказать мне на углу Серебряного переулка и Арбата? Терпенье! Терпенье!

Аня:

— Я не люблю, когда Митя сердитый.

Кто ж это любит?

Та ссора с Константином Артемьевичем была у Мити не первой. Просто не все доходило до Саши. Да и разве дело в ссорах? Нет, тут было другое, тут было много всего.

Он не мог забыть, как, придя однажды поздно из редакции, услышал, что соседка Ольга Сергеевна говорит Нине Викторовне:

— Да… Все меняется. Андрей Николаевич никогда не позволял себе приходить так поздно.

Он не сразу понял, кто это Андрей Николаевич. Но Ольга Сергеевна добавила со вздохом:

— Душа в душу жили…

И он понял, что речь идет об Андрее Москвине.

Светлый прямоугольник на стенке, след от фотографии Андрея, до сих пор лежал отпечатком на старых обоях. В Ташкенте портрет хранился на дне Сашиного чемодана, теперь — в левом ящике письменного стола. В Сашином ящике…

…А Константин Артемьевич? А Нина Викторовна? А тетя Вера и тетя Маргарита? Они входили в их с Сашей комнату без стука. Они говорили: «Почему вы так много тратите? Надо жить скромнее». Константин Артемьевич считал, что Митя плохо продвигается по службе и что с его способностями он должен бы работать не фоторепортером, а заведовать отделом. Как юрист, он напоминал Мите о его правах («Вы же фронтовик, не забывайте») и обижался, когда Митя в ответ молчал.