— Голубчик! Голубчик! — плача, повторяла Елена Кирилловна. — Отмучился, мой голубчик, успокоился.
Где она слышала это слово? Ну конечно, так Нина Викторовна говорит отцу: «Голубчик, не волнуйся».
Я хочу сейчас же увидеть папу. Сейчас же. Я живу с ним в одном городе и не видела его целую неделю. А ведь настанет — настанет день, и я вот так же… Нет, нет, не хочу…
— Вот она, жизнь наша. Вот оно как бывает, — повторяла Елена Кирилловна.
Саша вдруг увидела застывшее, оцепенелое лицо Анюты.
Она подошла к девочке и крепко обняла ее. Анюта не ответила на объятие, она дрожала частой, мелкой дрожью, и зубы ее стучали.
Врач и сестра молча собирали осколки ампул, иглы, стетоскоп. У кровати стояла Елена Кирилловна. Осторожно, словно боясь сделать ему больно, она гладила Николая Петровича по голове, по щекам. Она закрыла ему глаза и сложила на груди руки. Чуть погодя она повернулась к Ане и сказала:
— Он все про тебя вспоминал. Говорил: «Нет больше Москвиных, одна Аннушка». А потом велел отбить телеграмму — хочу, говорит, увидеть перед смертью. И вот увидел. Слышали, как сказал: «Аннушка приехала».
Саша нагнулась и поцеловала старика в лоб. Он был еще чуть теплый. Зажмурившись, Аня тоже прикоснулась ко лбу деда крепко стиснутыми губами.
Саша увела ее. Они вошли в комнату, где в углу стояло глубокое кресло, а вдоль стены у окна широкий диван. На стене, как и прежде, висел портрет женщины в кружевной блузке с высоким воротником.
Саша уложила Анюту в кровать и прилегла рядом. Да, это была та же комната, и тот же куст сирени заглядывал в окно. Оно было открыто, и казалось, комната вплывает в сад.
— Анюта, ты спишь?
— Сплю. — И чуть погодя:
— Зачем он умер?
— Он долго жил. Он был старый. Он просто уснул.
— Зачем ты говоришь так, будто я маленькая? Нет, когда спят, такие не бывают. Когда спят — теплые. И потом просыпаются. А он не проснется.
Саша молчала.
— Мама, значит, он уже никогда не придет? И письма не напишет? Совсем? Никогда?
Никогда… Никогда… Какое страшное слово. Зачем я взяла ее с собой? Зачем не поберегла? Но как от этого убережешь? Разве убережешь человека от жизни, от смерти? Все надо увидеть в свой срок. И кто знает, когда придет этот срок.
Аня лежала, крепко прижавшись к матери, уткнувшись лицом в ее плечо. Саша гладила ее волосы, провела рукой по мокрым глазам и щеке. Аня длинно, судорожно вздохнула и вдруг притихла под материнской рукой.
И опять зашуршал на улице дождь, и сердце, тяжелое как камень, не давало дышать. И только Анино тепло не позволяло одиночеству и тоске затопить эту комнату.
— Ты спишь? — шепотом спросила Саша.
Аня не ответила. Тогда Саша, стараясь не разбудить ее, тихонько высвободила руку и, неслышно ступая, вышла в кабинет Николая Петровича. Обмытый, он уже лежал на столе в черном костюме. Лицо его было строго, скорбно и чем-то даже сердито. А руки — прекрасные в своей величавости, большие, твердые руки врача.
Они сидели по обе стороны стола — Саша и Елена Кирилловна, и обе молчали.
— Я всю жизнь свою в памяти собрала… — сказала вдруг Елена Кирилловна, — всю жизнь… И как маленькая была, и как молодая. Темно я жила, неприкаянно. У нас отец пил мертвую. Мать в могилу вогнал, братьев, сестру из дому выкинул, — весь дом, как есть, распустошил. Я тоже ушла, всех растеряла, одна, как пень. Если б не он, — она вскинула глаза на Николая Петровича, — и нечем бы мне свою жизнь вспомнить. Он ту свою жизнь про себя хранил. Не рассказывал. Если, бывало, и спрошу что — молчит. Но меня сильно жалел, не обижал. Пальцем никогда не тронул. А к людям какой он был… Никогда никому не откажет.
Ночью ли, днем ли, болен он, здоров — чуть позовут — идет. Потому доктор… Ты, говорит, не забывай: я доктор. И ничего-то он не боялся. Ни пули, ни немца. И при немцах — ходил, лечил: «Я доктор».
Она умолкла. Взглянула на Сашу, провела рукой по глазам.
— Спасибо тебе, что письма ему писала. Он твои письма вон сюда складывал — видишь, шкатулочка. И каждый вечер перед сном сидит, письма заново читает. А когда немцы тут были и мы про тебя не знали ничего, тосковал. Бывало, ночью встанет и вот ходит, и вот ходит…
И снова молчание, снова ничем не нарушаемая тишина.
— А скажи, — вдруг заговорила Елена Кирилловна, — а скажи… Андрей на нас не обижался? Не судил отца?
«Да он и не понял ничего», — хотела было ответить Саша, но вместо этого сказала:
— Нет, не обижался.
— По чести говоришь?
— По чести, — не запнувшись, ответила Саша.
Сразу с вокзала Саша поехала к отцу. Ей все казалось, что она не застанет его дома, что у нее не хватит сил его дождаться — и тогда она побежит к нему на работу. И когда дверь ей отворил Константин Артемьевич, Саша в первую минуту только глубоко вздохнула и не могла сказать ни слова. Обняла отца за шею и прижалась головой к его груди. А Константин Артемьевич большой смуглой рукой гладил дочь по растрепавшимся волосам.
— Девочка, — сказал он, — полно! Полно! — И вынул из кармана платок и вытер Сашино лицо.
Аня не плакала. Прямая, строгая, с глазами, которые стали как будто еще больше на серьезном бледном лице, она пыталась перехватить руку матери.
Обняв их обеих, Константин Артемьевич провел Сашу и Аню в комнату. А Саша все плакала. Тронутый ее горем, думая, что она оплакивает только Николая Петровича, не понимая, что в этих слезах тревога за него, страх перед будущими утратами, он крепко прижимал ее к себе и говорил то, что всегда говорят в таких случаях:
— Что ж поделаешь. Такова жизнь.
И эти слова, вместо того чтобы утешить и примирить, потрясли ее еще сильнее, и она повторила только:
— Не хочу!
— Полно, полно, сейчас согрею чайку, садись, Анечка, — приговаривала Нина Викторовна. — Ах, какой был человек! Просто кристальный был человек. А ты, Костя, не волнуйся.
— Нет, я сделал ошибку. Разве можно было отпускать вас одних? Я должен был поехать с вами.
Саша пила чай, по-детски привычно подчиняясь Нине Викторовне. Аня сидела за столом, но не притронулась к еде.
— Не хочу, спасибо. Не наливай, я не буду пить! — повторяла она упрямо.
И вдруг, отставив чашку, Саша пошла к телефону:
— Катенька, это ты?
— Тетя Анися! — услышала она в ответ. — Мама приехала! Мама! Папа приезжает! Сегодня вечером!
Вот оно, облегчение, вот она — жизнь: Митя. Сегодня вечером она его увидит. Они не будут говорить о смерти. Он расскажет обо всем, что с ним было, и она будет слушать и спрашивать и вместе с ним все увидит. А о своем она умолчит, потому что все равно об этом никому не расскажешь.
Вечером, с гвоздиками в руке, в белом платье и белых босоножках, она легко шла по перрону, легко и нетерпеливо. Вот поезд, дальше, дальше, вот седьмой вагон.
Митя уже стоял на подножке за спиной проводника и, улыбаясь, махал ей рукой. Поезд еще не остановился, а Митя спрыгнул с подножки и пошел ей навстречу. И тогда она тоже побежала к нему.
— Что с тобой, Сашенька? Я так соскучился! А ты? Да что с тобой?
Нет, от него ничего не скрыть. Вот он тут, рядом, в ее руках живое тепло его рук.
— Дмитрий Александрович! До завтра! — услышала Саша незнакомый женский голос.
— Ох, простите! — ответил Поливанов, торопливо обернулся и пожал на ходу руку промелькнувшей мимо женщине. Она прошла очень быстро, Саша увидела только спину — прямую и стройную, светло-серое легкое пальто и легкий шарф вокруг темных волос.
Саша с Митей шли через привокзальную площадь. Шли под руку, он крепко прижимал к себе Сашин локоть. Уже начинало темнеть, в окнах зажигались огни.
— Пройдем немного. Ну, хоть до Красных ворот, — сказала Саша. — Не тяжело тебе?
— Да что ты, рюкзак совсем легкий. Ну, рассказывай!
— А кто это был? — спросила Саша задумчиво.
— Ты про кого? А, про Марину Алексеевну? Это — Лаврентьева. Мы с тобой о ней говорили. Умница и прекрасная журналистка.
Они шли по Домниковке, и такое счастье было идти с ним рядом и видеть, почти чувствовать, как темнеет вокруг.
— Митя! — окликнула Саша.
— Да? — отозвался он и больше ни о чем не спросил. Видно, его тоже захватил жаркий московский вечер, и огни в домах, и фонари, будто плывшие им навстречу, и высокое, черное, без звезд, небо.
«1 сентября 1949 года.
Нынче Катя проснулась в пять часов утра. Прощаясь со мной на школьном дворе, сказала сдавленным голосом:
— До свиданья, мамочка, передай привет папе.
Учительница вышла к ребятам веселая, смеющаяся. Ей лет двадцать, не больше. Похожа на старшеклассницу. Очень славная и улыбается хорошо. Катя так счастливо сияла в ответ, что я чуть не ослепла, глядя на нее.
Катя:
— Мама, мне наш физкультурник не нравится. Он очень грубо кричит, вот так: „Ррравняйсь! Становись!“
— Дурочка, так ведь это команда! Разве можно командовать тихо?
— Не тихо, конечно, но зачем так грубо? Можно так: „Равняйсь! Становись!“ — Эти слова Катя произносит ласковым, почти просительным голосом. — Нет, он мне не нравится!
Дедушка:
— Что это у вас такой плохой замок? Обокрадут вас, смотрите!
Катя, с укоризной:
— Дедушка, в нашей стране — воры?
Анисья Матвеевна:
— Ну вот, пожалуйста, уже и воров отменила. Как она у вас на свете жить будет?
Катя:
— Ох, мама, и ругала нас Татьяна Сергеевна! Что мы класс подметаем плохо! Самыми последними словами ругала — и аристократами и по-всякому.
Завтра Аня с Женей пойдут слушать „Евгения Онегина“.
Поэтому Митя пересказал им содержание, а потом читал им вслух. Катя тоже слушала, и очень внимательно. Митя:
— Онегин сказал Татьяне, что не любит ее…
Катя, в ужасе:
— Так и сказал?
Когда Митя читал сцену дуэли, Катя в отчаянии зажала уши. Слушая: „Нет, поминутно видеть вас, повсюду следовать за вами…“, она сказала мстительно: „Так ему и надо!“ Женя слушал сдержанно, молчал.