Любимый город — страница 14 из 42

Он бы еще добавил что-то по поводу газеты и тех, кто так составляет сводки, но внезапно прислушался и вскочил:

— Допрыгались! Командир идет. Ох, сейчас будет тебе…

— Не тебе, а нам.

Но Астахов никому разноса устраивать не стал. На доклад обоих, что в отделениях все тихо, раненые спят, никаких изменений в состоянии не у кого не замечено, он только кивнул.

— Не тараторь, Зинченко. Я уже сам все увидел. Следующие два часа я здесь, в ординаторской. Если что — сразу ко мне. После — докладывать и дежурному врачу, и мне. Буду спать — разбудить, ясно? По любому поводу. Лучше вы лишний раз меня поднимете, чем что-то прохлопаете. Семененко, живо на пост. Если нечем занять голову и руки — вяжи узлы, как я вчера показывал. Пока ты больше нитки рвешь. Кстати, к тебе это тоже относится. Никому из вас простого шва все еще не доверишь. Значит брать и учиться. А наступление будет, недолго ждать осталось.

— Есть, учиться вязать узлы, — Зинченко сморгнул устало, он слишком выдохся даже для того, чтобы огорчиться. — А про наступление… товарищ военврач третьего ранга, вы это точно знаете?

— Спиной чую. Думаешь, я его не жду? А если по уму, то ты же наверху сегодня был. Чья артиллерия большей частью слышна? Правильно, наша. Выдыхаются фрицы. А этот “совет в Филях” отставить. Почты не было сегодня?

— Не было. Да нам и писать-то некому, — ответил за приятеля Семененко. — Мои в Одессе остались, а его все тут, на комбинате.

При упоминании об Одессе командир нахмурился, будто что-то слишком уж нерадостное припомнил.

— Значит, нет… Ладно, тогда оба по местам.

* * *

В “кубрике” начсостава, куда Астахов спустя еще три часа добрел по коридорам, чуть не держась за стену (смены быстро доросли с 12 часов до полных 16), было почти пусто. Коллеги были в основном на смене, двое спали. За столом, под лампой с самодельным газетным абажуром, Огнев, в нижней рубахе, без гимнастерки, сидел над книгами, готовясь к новой лекции “Инкерманского университета”. На стене за его спиной висел самодельный плакат, еще вчера его не было: Дед Мороз с автоматом в руках гнал прочь тощих, оборванных фрицев, похожих на чертей. Под его распахнутой шубой красовалась тельняшка. “С наступающим!”

— Прижала нас погода, — сходу произнес Астахов и тяжело опустился на свою койку, — Сначала ждали, полчаса назад приказ — отставить до завтрашней ночи.

— Ты чай бери, и хлеб. А то знаю я тебя, опять небось без ужина.

Термос литров на пять, один на весь кубрик, держали на столе как раз для таких случаев, как и специально оставленный от ужина хлеб, прикрытый домашним вышитым полотенцем.

— Кто дежурит в послеоперационной? — спросил Огнев, не поднимая глаз от книги.

— Левичева, наша святая Марья Константиновна. Отчиталась, что и как. Еще и поесть заставила. Хотя бы тут я спокоен. А отделения, два в раз, остались на моих гвардейцев.

— Втягиваются в работу?

— Это я с ними скоро вытянусь! Первый разнос от начальства уже заработал. От Соколовского лично. И не скажу, что не по делу, — Астахов потер ладонями виски, — Не тому учу! Если вообще понимаю, как учить, — он улегся было, но тут же снова сел, сцепив руки, — "Наставления" эти… Помнишь? Я их и сам поругивал еще. Но они рассчитаны на меня. На Наталью Максимовну. А этим пацанам они ни черта не дадут. Им бы сначала нитки не рвать, перевязывая сосуд. И больше одного симптома одновременно держать в голове, салагам. Дальше, чем за крючки держаться, им пока ничего нельзя. Но за месяц я с ними ничего не сделаю. И сам товарищ Смирнов не сделал бы. Потому что это — третий курс.

— Про обучение молодого пополнения поговорим отдельно. Но завтра. Через четыре часа нас поднимут.

— Черт его поймет… не идет сон. Видать, чую что-то. С утра как наскипидаренный. И главное — не разберешь, что снаружи. В сводках — муть. Писем нет.

Он не хотел показывать, что особенно угнетает именно последнее, но в очередной раз убедился, что у Алексея Петровича слишком хорошее чутье на чужое настроение.

— Что, от братьев давно ничего не было?

— Да нет, мои-то в порядке. От наших, из Керчи — пусто. Второе письмо шлю — и как в воду.

— Кому писал?

— Кошкину. Вроде же полевая почта не сменилась. Тогда, в порту … думал, проскочили. А тут второй день соображаю, в которой машине он был и с кем. Не помню. Не хочу думать, что… — он не договорил, только рукой махнул, будто отгоняя самые скверные предположения.

— Ты же сам видишь, как сейчас ходят письма. Он его мог и не получить.

— Мог. За кого другого, я бы наверное был больше уверен. Просто… Ты же его помнишь, Алексей Петрович, он ведь гражданский как я не знаю кто. К такому лычки никогда не прирастут, — Астахов попробовал улыбнуться. — Он же еще с института такой… С самого начала видно было, трудно ему на войне придется. Она и кого покрепче в дугу согнет. Хоть бы, черт его побери, не пропал!

— Самое близкое, что могу предположить я, это то, что Кошкин служит уже не в нашем медсанбате, а где-то ближе ему по специальности. Я ведь еще тогда говорил, что он почти готовый челюстно-лицевой хирург. Вероятно, командование решило, что держать такого в МСБ — слишком расточительно. Ну и… есть подозрение, что как раз нас с тобой он похоронить успел.

— Пускай уж лучше меня считает покойником, лишь бы сам живой. Правильно он сказал тогда, два балбеса мы были студентами. Вечно находили, из-за чего закуситься. И в батальоне я все смеялся над ним. А теперь, будь он здесь, пошел бы мириться. Хотя и так знаю, что он на меня не в обиде.

— Мне показалось, или Кошкин тебя помоложе?

— На три года. Я ведь срочную отслужил до института. А его военкомат вчистую забраковал, за то, что мелкий. Еще в летчики хотел, чудак.

Астахов сидел на койке, сжав голову руками, и раскачивался из стороны в сторону. Кажется, он уже не понимал, наяву говорит о своем друге или во сне. Зрелище со стороны было жутковатое.

Огнев быстро налил полкружки чаю, из аптечной банки с притертой крышкой насыпал две ложки сахара, из аптечного же пузырька без этикетки плеснул в чай немного и по кубрику тут же резко запахло спиртом. Подсев к товарищу, аккуратно вручил ему кружку, убедившись, что тот ее держит.

— Вот что. Пей и спи. Ты проскочил ту усталость, на которой заснуть можно.

— Это ж твой сахар?

— И казенный спирт. Прекрати считаться. Пей и ложись. А то завтра работать не сможешь. Ну, давай пополам.

— Пополам — можно, — согласился Астахов, — Ну, за нашу работу… службу… за наше дело!

Спирт с сахаром подействовали быстро. Кружку он поставил мимо стола и уснул, еще не упав на подушку. Огнев несколько преувеличенно четкими движениями поднял кружку, поставил на стол, расстегнул на спящем ремень, с очевидным усилием вылез из галифе и тоже повалился.

Время в кубрике отмечали принесенные кем-то из дома часы с кукушкой, тяга механизма которой в первый же день была перекушена в целях звукомаскировки. Попросту — чтобы не мешала спать. Наивно, конечно — разбудить после смены можно только словами: “Срочно в операционную!”

Именно так поднял весь кубрик через три часа какой-то мальчишка-санитар в форме, но без петлиц. Путь по коридору он явно проделал бегом: запыхался так, что едва дышал, открывая рот как вытащенная из воды рыбешка, размахивал руками и похоже, был почти в панике.

— Там… это…

— Доложите как следует. Представьтесь и доложите, — Огнев спросонья с некоторым трудом попадал в галифе, но речь его была четкой и уверенной

— Вольнонаемный санитар Мельников, — парнишка понес было руку к виску, но задумался над уместностью жеста, уставившись на ладонь, как на чужую.

— Отставить представляться. Докладывайте. Спокойно, полно. Успокойте дыхание и докладывайте.

Успокоение дыхания выглядело как тяжелый безнадежный вздох вызванного к доске троечника:

— Машины прибыли. Много. Тяжелораненые.

— Спасибо, товарищ Мельников, свободны. Продолжайте выполнять действующее приказание.

— Алексей Петрович, ну что ж ты его так? Строевое занятие бы еще провел.

— Строевое тут пока бесполезно. А успокоить и добиться четкого доклада всегда уместно. Обрати внимание, может же, когда хочет!

— Детский сад, а не младший персонал, — вздохнул кто-то из пожилых врачей, — В моем отделении самой младшей из санитарок — двенадцать лет. Дочка коллеги. Эх… Подъем, товарищи, время не терпит.

Машины, по всей видимости, должны были прийти еще ночью. Но задержались то ли из-за погоды, то ли еще по какой причине. А теперь добрались сразу все. На сортировке тесно, сквозняк по коридору, потому что снаружи все несут и несут носилки. Сдавленная брань, стоны, просьбы "пить".

— Пить… милые, мочи нет терпеть… — хриплым, чуть слышным голосом молит с носилок сержант с артиллерийскими петлицами. Но пить ему нельзя. Его и с носилок-то снимать нельзя иначе чем на операционный стол. Перевязывали его давно, старательно, но бестолково: и не разберешь сразу, где бинты, а где вспоротая гимнастерка, от засохшей крови все схватилось на теле как панцырь. И поверх, по бурым пятнам опасно проступают свежие, алые.

— На стол. Немедленно!

— Дайте хоть один глоток сделать перед смертью. Все равно же кончусь. Не живут с этим… — шепчет он уже глядя в белый потолок операционной и щурясь от света лампы.

— Не спеши, парень. Туда тебе еще рано. Губы ему смочите!

Мокрый кусок ваты на корнцанге раненый, наверное, проглотил бы, если б мог поднять голову. Посмотрел на врача пристально.

— Я не умру?

— Только поспишь пока. Наркоз!

В операционной жарко. Заняты все столы в раз.

— Пульс не прощупывается.

— Камфору! Да живо, мать вашу!

У Зинченко от напряжения руки дрожат, заметался, никак не может иглой попасть в ампулу. Оля — сообразила, умница — отобрала у него шприц. Набрала и уколола сама.

— Зажим! Держи здесь, не вижу же ни…

Похоже, по краю прошли. По самому. Одна только Мария Константиновна спокойна. Кажется, снаряд рядом разорвись, не дрогнет. Хотя какие снаряды — тут? Ценнейшая вещь в работе — тишина. Чтобы ни творилось снаружи, оно не мешает уйти в дело целиком, выжимаясь досуха. И успеть вовремя. Опередить холеру безносую на те самые полшага, на одно точное движение.