— Дядя Федя! Нашелся, родной ты наш! Нашелся!
— Ах ты, птаха малая! Да, я это, я! Кто же еще! Я же говорил, что непременно вас сыщу, — младший сержант Федор Гусев, кто же еще это мог быть, улыбался от души. Он, видимо, и сам не чаял разыскать старых друзей. Обнял Раису, откозырял для порядку, как старшей по званию, полусогнутой ладонью, которая, верно, не разжималась почти, столько времени приходилось держать то руль, то гаечный ключ.
Радость встречи правда чуть подпортил какой-то интендант, который не мог не заметить Раисе, что “ваши подчиненные, товарищ военфельдшер, субординации не знают”. Она успокоила его тем, что это настоящие родственники, младший сержант племянницу родную встретил, так что имейте, товарищ, снисхождение.
— Родственные чувства приберегите для Инкермана, — скривился интендант. — Светает скоро. Вы будете свои лекарства грузить или обниматься?
— Эх, и где таких делают? — ворчал Гусев, заводя мотор. Оказалось, он уже два дня как отправлен к ним в Инкерман “на усиление”, как сам сказал, но ни одного знакомого лица до нынешней поездки в порт не увидал. — Не человек, а сплошной устав гарнизонный. Вы хоть расскажите, как вы здесь? Остальных-то наших видали кого с Перекопа? Или еще куда услали? Все ли целы?
Он все-таки спросил о том, чего так боялись и Раиса, и Верочка, наверное каждый человек в военное время хоть раз да обмирал сердцем, услыхав: “Все ли целы?” Узнав о гибели двух машин Гусев помрачнел, стащил пилотку, плечи его ссутулились.
— Эх, Петр Михалыч… светлая тебе память. Погубила тебя все-таки эта чертова машина… Он мне еще тогда, на Перекопе сказал, “этот драндулет меня однажды похоронит”. Так и вышло. Мотор бы там поменять вовремя. Да если б только мотор…
С наступлением затишья, достаточного, чтобы бессонные декабрьские ночи начали забываться, подземный госпиталь стал совершенно похож на клинику. Со всем, что хорошей клинике положено. Как будто недавно, там, под Перекопом, в палатках, думалось, неужели где-то еще есть оборудованные операционные, горячая вода, бестеневые лампы… А есть, все есть. И за работой можно и позабыть, что над тобой десятки метров камня, а снаружи что ни день рвутся снаряды. Ведь все как в хорошей столичной клинике. Очень хорошей. Честное слово, товарищи, Вишневский бы позавидовал!
С конца февраля прибавилось работы научной: опыт, такой дорогой ценой полученный, требовалось осмыслить и записать. Если даже французские хирурги, на грани полной катастрофы успели все, что могли успеть, то здесь, товарищи, передать другим то, чего мы сумели достичь — наш с вами прямой долг. Составляли отчеты, собирали материалы для статей: готовился целый сборник, который должны были напечатать по линии Главного Военно-Санитарного Управления Красной армии. Для такого серьезного дело пришлось постараться.
Астахова эта обязанность исключительно удручала. Он был практиком целиком и полностью, записи вел только для себя и таким почерком, к которому в полной мере подходило определение “медицинский”, кроме автора, разве что Оля могла его прочесть. Но что поделаешь, приказ командования. “Прав ты был, Алексей Петрович, что любой гражданский врач на войне студентом становится. Вот уже и за курсовую работу усадили”, - говорил он, приводя в читаемый вид свои тетради.
Зато Зинченко, незадачливый его ученик и напарник, отличался не только аккуратным почерком, но и способностями к рисованию. Как только последние обнаружились, его тут же взяли в оборот: сборник сборником, а отчет по работе госпиталя тоже нужно оформлять. Содержательно и аккуратно, это само собой. Но желательно, чтобы еще и красиво. Такие отчеты, сколько помнил Огнев, во всех родах войск были предметом особой гордости и своеобразного шика. И до войны командиры частей вели меж собой негласное состязание, в чьем штабе писарь лучше. Так что составляли отчет именно так, как требовала давняя армейская традиция: с разноцветными диаграммами, виньетками после каждого раздела и непременно красочной обложкой.
Что ни вечер, Зинченко, вместо свободного времени сидел, обложившись цветными карандашами, линейками и плакатными перьями, за столом в “кубрике”, где обосновалась молодежь. Но полученным заданием был даже доволен, а рисовать и просто любил. А потому, вдохновившись, начал уже по собственной инициативе дополнять отчет рисунками пером и тушью. Над разделом о хирургической работе изобразил даже врачей в операционной. Причем под оперирующим хирургом явно понимался Алексей Петрович, потому что было хорошо видно, что ростом он чуть не на голову выше всей остальной бригады.
Совсем увлекшись, Зинченко решил на титульном листе непременно изобразить военный корабль. Сначала замахнулся на “Парижскую коммуну”, но оказалось, что линкор на обложку не лезет. Подарив эскиз очень довольной его творчеством Наталье Максимовне, летописец госпиталя взялся подбирать что-нибудь тоннажем поменьше. Остановился на “Ташкенте” и пустил его рассекать носом волны внизу листа, как раз под заголовком, поясняющим, что это отчет о работе госпиталя с ноября 1941 по март 1942 года.
— Художественная самодеятельность, — ворчал Астахов, принося ему очередную порцию материала для диаграмм об исходах операций. Он кое-как смирился с ролью учителя, но хвалить подопечных лишний раз не любил, — Время тратишь только, змеи с чашей за глаза бы хватило.
— Зато сразу будет видно, что госпиталь — в Севастополе, — вступился Зинченко за свой труд.
— Ты бы лучше узлы так вязал, как рисуешь. Который месяц прошел, а тебе сложнее крючка ничего в руки не дашь. Ты их во сне должен уметь затягивать верно. Ясно?
— Так точно.
Завязывать узлы оба недавних студента практиковались на непригодных к работе отрезках хирургического шелка. Командир был не слишком доволен тем, что получалось, точнее, не получалось, но не отступал, выучитесь мол, куда вы денетесь. “Пока больше он из нас узлы вяжет”, - острил Семененко.
— А если ясно, то показывай, до чего дошел, Айвазовский. Ну вот, по крайней мере, затягиваешь грамотно. Тренируйся дальше. Левая плохо работает, а должны обе тебе подчиняться.
— Есть тренироваться. А вы сами их долго учились?
— Долго. И время было мирное. Хотя драил меня наш завотделением с песком и щелоком за эти узлы, тебе и не снилось. И мол руки как грабли, я бы тебе, говорит, снасти тянуть не доверил, не то, что лигатуру накладывать. Полгода я их вязал каждый день, в любом виде, хоть в темноте и наощупь. Каждый раз, как выпадало дежурство в ночь, обложусь книгами — в институте столько не читал, и либо изучаю, либо узлы вяжу. Дома — тоже самое. Списанный иглодержатель принес… вот, кстати, тебе тоже найти надо будет, и сижу, вожусь с нитками. И правой, и левой, чтобы вслепую, прятал руки в ящик стола. Никогда меня Куприянов не хвалил, но через полгода сказал: годится.
— Куприянов? Сам Куприянов? Но он же в Ленинграде! — Зинченко с недоумением хлопал глазами, пытаясь понять происходящее.
— Однофамилец, — улыбнулся Астахов, — А то, что главного хирурга Ленинградского округа помнишь — молодец.
— Хоть что-то помню, — согласился вчерашний студент, — А осваивать… Полгода…
— Освоишь, не кисни. Рисовать-то ты тоже, думаю, не вдруг научился. Только уж флаг-то нарисуй по уму. Где ты такой видел? Красные же чернила есть у тебя, вот и добавь ему две косицы. Получится: “Веду огонь”. Чтобы все как у людей.
Тот взглянул удивленно — и флаги командир знает! Потянулся за тушью.
— Рот закрой, чайка влетит. Я Свод раньше азбуки затвердил. Тебе-то он вряд ли понадобится, но если придется, так запомнишь. Это, как говорится, не анатомия.
Как ни спокойно было на фронте, но война оставалась войной, и ночные смены были всегда тяжелее дневных: тяжелых раненых обычно привозили заполночь, в темноте безопаснее было ходить машинам.
На дежурстве в первую очередь смотришь на травму, потом уже на человека. Так что первым было все-таки "огнестрельный перелом правого плеча" да пометка в карточке передового района почерком Астахова “обезболивание только местное (!) morph. contraindicated (!)[1]”, а уже потом осознание, что лицо раненого, строгое, с тяжелыми веками и чуть опущенными уголками глаз, хорошо знакомо еще с Перекопа и Ишуни. Тогда, в Золотой Балке, обронил еще, не говорите мол, "до свидания", товарищ комиссар, известно, как мы можем на фронте встретиться. А вот, встретились.
За те месяцы, что прошли с ноябрьского отступления по разбитой дороге, Гервер резко переменился. Огнев помнил, что комиссар его моложе лет на пять, он как принято говорить "ровесник века", девятисотого года. А сейчас выглядел он старше, причем на добрый десяток лет. Прежним только голос остался и общий настрой. Ровное, нерушимое спокойствие..
— Очень рад видеть вас, товарищ Огнев. Жаль, что встретились в такой обстановке. Но другой пока не предвидится, — говорит без улыбки, но ясно, что искренне, он действительно рад встрече. Только по зрачкам да по пульсу можно понять, что больно ему. Хотя шину хорошо приладили.
В самом низу карточки, тем же размашистым астаховским почерком: "Хроническая сердечная недостаточность (!)".
А это было уже новостью, очень неприятной, и как для врача — досадной. Ни на Перекопе, ни под Ишунью, словом нигде на фронте Огневу бы в голову не пришло, что комиссар — сердечник. Укрытия от бомб копал вместе со всеми. Лопата в его руках резала грунт как масло. Кувалдой махал, как заведенный. Носилки таскал наравне с дежурной сменой. Человек исключительной физической силы и выносливости. Разве что, когда спешно окапывались у реки за Воронцовкой, закралось подозрение, что Гервер аккуратно пытается скрыть одышку. Но только подозрение. После стало совершенно не до того.
— Морфий только не колите. Я тогда, в девятнадцатом, три месяца на нем выживал. И больше нельзя.
— Вижу, Астахов написал. Ну, что ж, сделаем по Вишневскому. Потом, конечно, потерпеть придется. Надеюсь, этой гимнастеркой вы не очень дорожите?