Любимый город — страница 23 из 42

— Да режьте уже, все равно пропала. А потерпеть мы умеем, — Гервер даже обозначил улыбку, — Не в первый раз. Белые не убили, петлюровцы не убили, бандиты не убили, и немцы не убьют.

По телу Гервера можно было изучать историю Гражданской войны. Два рубца на правом боку и плече, сабельные. Застарелые уже, но очень хорошо ясно, что один зашивали кое-как, чем пришлось и как сумели, а другой и вовсе не шили. И это не весь набор еще, пулевое тоже есть. И ножевое вроде, тонкий белый рубец у ключицы. И россыпь мелких шрамов на спине — осколки гранаты. Единственный "гражданский" шрам, короткий, аккуратный и понятный — аппендэктомия. А остальное… Гражданская обглодала комиссара чуть не до костей, но так и не смогла прожевать.

Все ясно. Сердце посадили хлороформом. И с морфием, скорее всего, тогда же перестарались.

— Надолго я к вам?

— Пока не разрежем, не понять. Пальцы шевелятся, это сейчас главное. Какой палец я сейчас уколол?

— Средний.

— Очень хорошо. Ничего невосстановимого не наблюдаю. Месяц-три, в этом интервале скорее всего.

— Долго.

— Ничего не попишешь. Кость срастись должна. Раиса, новокаин.

На манипуляции со шприцом и скальпелем Гервер смотрел, не скрывая любопытства. Судя по пульсу и зрачкам, обезболивание прошло успешно. Минометный осколок, видимо, со средней дистанции, вошел снаружи, кость тронул, но полностью не перебил.

— Разведку немецкую гоняли, — ответил комиссар на незаданный вопрос, — А их отход минометами прикрыть пытались. У нас трое раненых, у них пять убитых. Хороший счет. Жаль, ни одного живым не взяли. Когда мне можно будет вставать?

— Товарищ Гервер, куда ж вы так торопитесь? Вставать — как гипс высохнет и силы встать будут.

— Хорошо. Кто у вас комиссар госпиталя?

Услышав фамилию, раненый чуть дернул бровью, озадаченно. Незнакомая.

— Мне нужно с ним побеседовать. Желательно, уже завтра, — произнес он твердо, но тихо, скорее для себя, чтобы сейчас, глубокой ночью, запомнить и на утро не забыть. Когда его укладывали на носилки, комиссар успел пробормотать “Сам дойду, не безногий”, и только после этого провалился в сон.

* * *

Снаружи, за скальной толщей, ночь должна была плавно перетекать в утро. Новых машин не приходило, осложнений не случилось. Ночная смена вышла довольно спокойной, впрочем этого слова здесь избегали, по старому, древнему, как медицина, суеверию: скажешь "спокойно" и непременно накличешь себе хлопот до утра и еще дневной бригаде останется.

Дежурный врач, сегодня это Астахов, лично обойдя все палаты, наконец нашел время устроиться за перегородкой под лампой. Он опять был с тетрадью и книгами, выписывал что-то, хмурился. Говорил, что не любит "бумажной работы" и скальпель в руках привычнее карандаша, а вот, втянулся.

— Ну вот, снова собирается наш отряд, — произнес он задумчиво. — Я посмотрел, комиссар спит. Пульс хороший, дыхание хорошее. Сложно с ними, железными людьми. Он ведь доброволец, комиссар наш. Я потому точно знаю, что с сердцем у него беда, что он к нам в тридцать девятом попал с аппендицитом. А на призыве застал конец его очень интересного спора с медкомиссией. Ну, Гервера переспорить…это не знаю, кем быть надо. Но мучение с ними, стальными людьми, и им, и нам.

В последнем Астахов был совершенно прав. Нет более сложных пациентов, чем стоики. Человек мнительный и капризный запросто напридумывает себе симптомов, которых и на самом деле и близко нет, но он понятен. Человек сильный и крепкий, не знакомый ни с чем, сложнее насморка, будет вести себя как здоровый, и встать попытается, едва ноги начнут держать, а не когда разрешат. Но почувствовав, что собственное тело еще слабо ему повинуется, смирится и даже режим соблюдать какое-то время будет. А стоик не меняется вообще, независимо от своего состояния. У него же ни один мускул не дрогнет. Неопытный врач, попавшись на это внешнее спокойствие, очень легко какое-нибудь важное осложнение проглядит и спохватится только когда такой железный человек все-таки потеряет сознание.

Усталость металла. Только этот немедицинский термин можно применить к людям такого склада как Гервер. Да еще, как любой хроник, он прекрасно знает, что с ним происходит, что медицина здесь может сделать. Точнее, чего она сделать не может. И потому будет терпеть молча, без единой жалобы. И с прежним спокойствием вычитывать сводки, делать какие-то пометки в блокноте левой рукой. Почерк у него уверенный, только наклон в другую сторону. Верно, еще в 20-х приспособился вести записи здоровой рукой. Так и будет…

— Беседу с комиссаром я бы не откладывал, — Гервер закрыл блокнот. Только по расползшимся зрачкам ясно, что сейчас не очень-то до бесед. Но голос тверд и спокоен.

— Что-то срочное?

— Неотложное. О восстановлении в рядах партии.

Оказалось, Гервер еще понятия не имел, что беседа с комиссаром у Огнева уже случилась. Просто он ни о чем не забывал с самого начала, с сорокового еще года. А комиссар госпиталя, как и ожидалось, отнесся к вопросу очень прохладно. Ни да, ни нет (опытный партработник!) не сказал, но со всей очевидностью дал понять: не поддержит и вообще, считает разговор о восстановлении исключенного перманентно несвоевременным.

— При иной обстановке на фронте, я бы поднял вопрос еще под Ишунью, — говорил Гервер. — Товарищ Денисенко был в курсе и он тоже меня поддержал. Я и тогда, в тридцать пятом, был категорически против исключения. Неправильно поступают те товарищи, которые считают, что партия должна оступившегося только карать, да со всей строгостью, независимо от тяжести проступка. Достаточно было бы просто строгого выговора. Я потребовал занести мое мнение в протокол еще тогда. Как я понимаю, об обстоятельствах того рейса вам товарищ Астахов уже рассказал. В экипаже, будем откровенны, сложилась нездоровая обстановка. За любой просчет ответственность была самой суровой, не важно, о чем речь — об опоздании на 15 минут из увольнения, или о неполадках в машинном отделении. Не могу понять людей, которые превращают дисциплину в самоцель и видят в своих подчиненных в первую очередь… детали большого механизма. Не могу понять.

Это “не могу понять” — очень серьезный признак. В устах комиссара это значило, что непорядок он видит настолько вопиющий, что не отступит, пока все не решит. После “не могу понять” и поездки Гервера в штаб появлялись под Ишунью дополнительные палатки, а потом печки для них. Приходили вовремя газеты. Значит, “не могу понять” может кончиться только одним. До ближайшего партсобрания десять дней. Значит, действовать надо именно сейчас. Потому что дальше начнется наступление и нам точно будет не до собраний. Да и вообще, хорошее дело не откладывают, тем более, на войне.

* * *

Неизвестно, о чем Гервер говорил с комиссаром, но занял этот разговор свыше двух часов, а восстановление Астахова прошло чуть ли не быстрее, чем согласовали повестку дня. “Все товарища Астахова знаем? Как работает, все видели? Достоин? Единогласно”.

Гервер отдельно взял слово. О злополучном стамбульском рейсе он почти ничего не сказал, упомянув только, что то, тридцать пятого года решение и тогда считал перегибом в партийной работе, и сейчас считает, а Астахова знает давно, еще по мирному времени, как талантливого и внимательного врача. “И вспомним товарищи, что всего через год после того случая, будучи хирургом нашей городской больницы, он спас человеку жизнь. Счет шел на часы. Поверьте, чтобы распознать опасную травму, нужно быть очень способным и преданным делу специалистом".

Астахов поморщился и вздохнул, явно желая возразить, но тут слово взял Кондрашов. Лейтенант не упустил случая еще раз рассказать о выходе из окружения и о том, как Астахов открыл боевой счет, разделавшись с вражеским часовым. "А выходили мы со стрельбой. И я, и товарищи мои поручатся — пулям он не кланялся, настоящий боец!"

Все время собрания Астахов был как струна натянутая. Даже будто чуть бледный. А когда объявили "единогласно", вздрогнул, будто это застало его врасплох.

— Спасибо, товарищи… За доверие. Оправдаю делом. Выступать не умею, виноват. На деле… скажу, — ему впервые не хватило слов.

Уже потом, после собрания, когда возвращение справедливости отметили как полагается, он улыбался с явным облегчением, говорил, что всю дорогу чувствовал себя как на госэкзаменах. Но в институте, пожалуй, было как-то проще.

— И все-таки, товарищи-коллеги, тут прояснить надо. Рихард Яковлевич из меня на собрании прямо Склифосовского сделал. Точно как местная газета, что про ту операцию расписала тогда, красиво и с выражением. А на самом-то деле все куда проще вышло, скорее, глупость, чем геройство, — говорил он. — Понимаю, вы, товарищ комиссар, опасались, что ляпну я что-нибудь не то на собрании. А у меня-то и вовсе чуть язык не отнялся. Но сейчас рассказать стоит. И молодежи, — он кивнул в сторону своих подопечных, — тоже будет полезно послушать. Семененко, хватай своего братца и давай сюда, что зря в дверях торчите, заходите уж. Будет вам в качестве воспитательной работы эта история. Про узлы помните оба? Так вот, в тридцать шестом вязал я их как всегда на ночном дежурстве. А тут неотложка! Привезли рыбака, лопнувшим тросом по животу ударило. Я его осмотрел, ничего серьезного не увидал, лопух был. Травма закрытая, признаков внутреннего кровотечения я по неопытности ни одного не распознал. Пишу в карточке — “ушиб мягких тканей”. Но тут вдруг осенило меня: я же на все отделение один дежурный врач, когда еще такое позволят, сделаю ему сейчас диагностическую лапаротомию. Ничего сложного, на три пальца разрежу и зашью, а в карточке красиво смотреться будет. Подозрение, мол, на внутреннюю травму. Записал самым красивым почерком, позвал сестру, велю готовить операционную. Она еще моложе меня, думает, что я знаю, что делаю. Наркоз сам дал, начинаю и раз — оттуда на меня рваная кишка пялится. Здрасьте, мол, товарищ доктор, не ждали? Я с перепугу чуть брюшину обратно шить не начал. Но — деваться некуда, распахал я его, конечно, жутенько. Резецировал разорванную кишку, зашил, сижу, руки трясутся. Даже на мензурку посмотрел, грешным делом. Но вовремя вспомнил обещание — русалок оперировать я не готов был. Так до утра и просидел.