Мы по бульварам бродим опустелым,
Мы различаем паруса фелюг,
И бронзовым нас охраняет телом
Широколобый и печальный Дюк.
Мы помним дни: над синевой морскою
От Севастополя наплыл туман,
С фрегатов медью брызгали шальною
Гогочущие пушки англичан.
Как тяжкий бык, копытом бьющий травы,
Крутоголовый, полный страшных сил,
Здесь пятый год, великий и кровавый,
Чудовищную ношу протащил.
Оказывается, она еще помнила, как подстроить свой голос к размеру помещения, чтобы не кричать, но слышно было всем. В драмкружке этому учили, удивительно, что удержалось. В книгу она уже почти не глядела, запоминать стихи с детства давалось ей легко. Не так это и сложно, рассказать с выражением, если понимаешь, о чем говоришь. Анна Феликсовна терпеть не могла манерного исполнения стихов нараспев, тех, кто пытался так читать, она непременно обрывала, причем очень резко: “Луны на небе нет. По какому поводу воем?” И правильно делала. Не так, конечно, Багрицкий должен звучать. Он как набатный колокол, размеренный, звонкий и сильный. Так его читала сама учительница, и всякий раз, вспоминая знакомые строки, Раиса слышала ее голос. Интересно, а сейчас похвалила бы? Или сказала: “Можешь лучше”?
Вообще-то, отбой через пять минут. Если увлечешься, от комиссара нагорит.
— С нашей тетей Раей никакого радио не надо. Читает не хуже Левитана, — это Кондрашов, только он на такие комплименты мастер.
— Отбой товарищи, — Раиса закрывает книгу. — До утра ухожу я в радиомолчание. Так, кажется, это называют. Режим надо соблюдать.
— Ну хотя бы еще одно…
Она опустила глаза в книгу. Какое бы выбрать? Последнее на странице, то, что ей самой в душу запало, хотелось бы прочесть. Но не сейчас точно. Глаза сами собой зацепились за строчки:
На трехверстке протянулись роты,
И передвигается флажок…
И передвигаются по кругу
Взвод за взводом…
Скрыты за бугром,
Батареи по кустам, по лугу
Ураганным двинули огнем…
“Они все это видели, только что. В сотню раз больше, чем я…”, - подумала Раиса и поспешно перевернула страницу.
На греческой площади рынок шумел,
Горели над городом зори,
Дымились кофейни, и Пушкин смотрел
На свежее сизое море.
Одесса… Наверное, Кошкину бы понравилось. Хотелось бы верить, что он жив. Астахов дважды писал на старую полевую почту — тишина. А теперь — отбой. Аккуратно погасить лампы, обойти палату, убедиться, что все в порядке. А книгу она дочитает потом одна. Может, что-то еще наизусть затвердит. Электричество-то по-прежнему гаснет иногда.
В кают-компании Огнев сидел, как обычно, с книгой, но смотрел не на нее, а на продолжающуюся шахматную партию.
— Добрый вечер, Раиса Ивановна. Чаю после смены не забудьте. Кипяток свежий. Молодцы на камбузе, за четверть часа до смены обновляют.
— Добрый вечер, Алексей Петрович. Что-то интересное увидели?
— Да так, король у Сергея Васильевича под угрозой. А земля-то просыхает, им скоро на ничью соглашаться придется. Не до игры станет. А вы Багрицкого возвращать пришли? Хорошо читали. И на концерте было приятно послушать, и сейчас.
Раиса смутилась, она не думала, что он ее слышал.
— Не хотел отвлекать никого. А вы “Летающий пролетарий” не читали? Любимая моя вещь у Маяковского.
— Читала, давно правда. Здесь его почему-то нигде не нашлось, а то прочла бы тоже.
— Мало издавали. Видать, война с Америкой была сочтена несвоевременной. Но заглянул он в войну даже не в нашу, а в какую-то очень будущую. Во всяком случае, самолеты без пилотов — пока даже в проектах отсутствуют.
— Не почитаете?
— Извините, наизусть не помню. Вот Симонова удачно издали. Как раз под концерт успел выучить. Очень красивая поэма вышла.
— А почему не “Жди меня”?
— Не считаю себя готовым. И слишком личные стихи. Не для сцены. В ближайшие лет пять.
— Алексей Петрович, это же оттуда вы мне тогда читали… в Балаклаве, за неделю до…?… Я ведь их запомнила. Не все, конечно. “Майор, который командовал танковыми частями в сраженье у плоскогорья Баин-Цаган”. Где он сейчас может быть, тот майор? Может быть, он уже не майор, а полковник.
— Я его видел в Москве. Тогда, в августе сорокового, в новом доме на Тверской. Я туда попал почти случайно — самый младший по званию. С одной шпалой чувствовал себя, как рядовой. Следующим по званию был как раз этот майор — как в стихах, Золотая Звезда, орден Ленина и монгольское Красное знамя. Смущался… Кажется именно там впервые заспорили, когда снова будет война. Именно “когда”. Никто не говорил “если”. Даже гражданские.
— У Монголии тоже такой орден есть?
— Было б странно, если б у них — и не было такого.
— Так хочется верить, что он жив сейчас, тот майор. И ведет наши войска в атаку.
— Может, и жив. Это про таких, как он — “ее трудно у нас отобрать”. После войны узнаем — а может, и раньше увидим его в “Красной Звезде”. Эх, как-то там сейчас Денисенко без нас управляется…
— Наши наступают. Может статься, что мы со всеми здесь и встретимся скоро, — вспомнила Раиса недавний разговор с Верочкой. Конечно, это предположение не показалось ей с тех пор менее наивным, но отчаянно хотелось сказать что-нибудь ободряющее. А что такого можно придумать для человека, который и старше тебя, и опытнее, и войну видел такой, какой ее ты еще не видала. Еще при разговоре у обрыва понятно было, что до сих пор с тяжелым сердцем думает товарищ профессор о том отступлении. Ничего-то он про своего товарища наверняка так и не узнал. А неизвестность… да, ее хуже быть не может.
“Как мне хочется, чтобы все, кто слушал сегодня стихи, остались живы, — думала она. — И после победы вспомнили, как они их слушали. Здесь в штольнях”.
Есть в человеке какая-то способность верить в то, чего он наверняка знать не может. Или хотя бы изо всех сил желать. Так старушка крестит уходящих в бой солдат. Уж какой там в ее сознании есть бог, ей хочется верить, что от креста, положенного ее слабой рукой, их действительно обойдут пули. Это не суеверие. Это вера в жизнь, которая так или иначе должна быть. Желание победы этой жизни. Путано как-то мысли ложатся, но точнее не выходит. И вслух их не высказать даже тому, кому доверяешь как себе. “Хоть записывай в дневник”, - пришло ей вдруг. Хотя нет, ерунда конечно, кто же на войне ведет дневники. Просто хочется этой веры… этого знания, что все сбудется.
Огнев тоже молчал, думая о чем-то. Может, о сыне… Помотал головой, словно стряхивая тревогу, и сменил тему.
— Вы очень хорошо читаете. У вас поставленный, артистический голос.
— До сих пор заметно? Поставленный. Я занималась в драмкружке, играла. Даже в театральное когда-то хотела поступать….
— Ох, извините, я тогда про театр на нервах сказал… Неловко вышло…
— Тогда, это в Воронцовке? Я уже забыть успела, — тут Раиса немного слукавила. Если тебе обидно получилось, это очень помнится. — И потом — вы ведь были правы. Руки у меня тогда были не дай боже.
— Руки, кстати, вполне прилично. Но вот подшаг и жест… Был бы я режиссером в театре, в самый важный момент операции так бы и подавали инструмент. “И выступил гордо Чалд-Вайет, откинул светлую прядь, и меч лорду Ингрему в сердце вонзил на целую пядь”.
Эту фразу Огнев сопроводил размашистым, театральным жестом руки и топающим подшагом, благо в кают-компании никого больше не было.
— Но, не могу не отметить, и тогда вы ни разу ничего не перепутали и не вставали столбом, пытаясь вспомнить, что такое зажим и чем он от скальпеля отличается.
— Хорошо, что с тех пор выучиться успела. Чтобы без лишних движений.
"И кажется, я знаю, почему вы Васильеву тогда не поставили вместо меня", — подумала Раиса, но этого она уже не сказала вслух. Тайна есть тайна, даже если она написана у подруги на лбу шрифтом из передовицы газеты "Красный черноморец".
— А про стихи… это просто голос поставленный. Так, как у вас, ни у кого больше не получится. Я никогда не слышала, чтобы кто-нибудь читал так как вы. Вы словно взвод в атаку поднимали.
— Разве Симонова можно читать как-то иначе?
— Вы правы, в самом деле — нельзя. Только так. Но действительно, как порохом пахнуло. И не мне одной. Вы видели, с какими глазами слушали бойцы? Они же все это увидели в тот момент, как наяву. Даже, — она смутилась и опустила голову, — даже я увидела.
Над крохотным скальным карнизом гудел ночной ветер, соленый и не по-майскому холодный. Дрожал протяжно и хрипло, как плохо настроенная седьмая струна. Общее напряжение в конце концов добралось и до самых стойких. Колесник, странно осунувшаяся, в шинели внакидку, сидела спиной к обрыву. Ветер без труда выхватил из узла на затылке темные пряди и вокруг головы Натальи Максимовны будто клубилось небольшое облачко.
— Кажется, в первый раз жалею, что не курю, — она нервно глянула вниз. — Будто бы курение должно успокаивать.
Астахов галантным жестом протянул ей свои папиросы.
— Можете попробовать. Пока товарищ Репиков не видит, чему я учу личный состав, — попытался пошутить он, но вышло не очень убедительно. — Не спится?
— Вам, я вижу, тоже. У вас ведь только что смена кончилась.
— Сам не знаю. С утра как наскипидаренный. Кондрашов отбыл в команду выздоравливающих, я направление подписал. Знаю — рановато, но дольше его бы сам черт не удержал. Сбежит, — последнее было произнесено со спокойной уверенностью, с какой ставят очевидный диагноз. — Через три дня самое большее сбежит в свою часть. И я его понимаю.
— Наверное, все-таки не лучшее время учиться курить. Но спасибо. А почему вы с пистолетом? — она удивленно скосила глаза на кобуру у коллеги на ремне.
— С некоторых пор мне с ним спокойнее, чем без него. В конце концов, по уставу положено. Честно — до печенок замучила эта тишина! Последние дни все как на иголках! Ждем чего-то… Впрочем, чего — как раз понятно.