а ни разу не была на борту. Дорога в порт запомнилась смутно и более-менее осознала себя Раиса уже внутри. Так вот как выглядит настоящий кубрик, на корабле, а не то, что им в Инкермане звали. Небольшое помещение с единственным иллюминатором и койками в три яруса. Устроили ее аккуратно, полусидя, как и полагается. И тут же, минуты не прошло, а народу столько, что свободного места осталось всего-ничего, едва протиснуться между носилками. Даже на полу лежат люди.
Сначала показалось, что она здесь единственная женщина, это не смутило, просто удивило. Потом разглядела еще двоих, гражданских, пожилую, с загипсованными ногами и сидящую у ее изголовья прямо на полу молоденькую девушку, видимо, дочь.
"Как бы я здесь работала?" — подумала Раиса и удивилась, что все еще рассуждает как медработник, будто ее перевели сюда на службу, а не эвакуируют на материк с загипсованной рукой. Рядом кто-то тоже с рукой на перевязи, но не в гипсе, только “крамер” наложили и то кое-как. Раиса решила, что непременно об этом доложит, едва появится хотя бы санитар. Нельзя же так, товарищи!
Но никто не появлялся, а мысли начинали путаться, накатило странное тяжкое оцепенение. Боли толком не было, совсем она не пропала, словно затаилась. Только дышать неудобно, полной грудью и не получится, и рука теперь как чужая.
Прежде Раисе не случалось себе ничего ломать, ни в детстве, ни в юности. "Вот теперь посмотрим, как это бывает”. Это было последним хоть сколько-то осмысленным, а потом глаза закрылись сами собой. И шум машин, заглушенный переборками, она еле уловила сквозь сон.
Проснулась в темноте, от частого металлического звона, качки и громкого голоса:
— … значит, скоро налетят, мать их!… Ой, товарищ лейтенант, извините, не сдержался.
— Я не лейтенант, — машинально ответила Раиса, не видя, с кем говорит. Перед глазами был только низкий потолок, — Я военфельдшер.
— Санслужба, значит, — с уважением ответили совсем рядом.
Она с трудом повернула голову на этот голос и в тусклом сером свете разглядела товарища по несчастью. Лица толком не различишь, лишь повязка на голове белеет, но поверх нее, набок — бескозырка. Моряк. На корабле с головным убором нипочем не расстанется, даже раненый.
— Санслужба… А что случилось у нас?
— Случится. Рассвело. Чую, ход прибавили, маневрируем. Видать, фрицы уже с воздуха караулят, явились — не запылились!
На этих словах корабль качнуло на правый борт и где-то там, в глубине, заглушенные переборками, заревели, загудели моторы. Борт аж завибрировал от скорости хода. Девушка ойкнула, прошептала: “Ой, мамочка…” Но мать сказала строгим шепотом: “Тома, тихо. Товарищи знают, что делают. Держи себя в руках!”
Где-то рядом, Раиса не видела, захныкал ребенок. Устало, будто по обязанности.
— А на чем мы? Транспорты же не ходят? — спросила Раиса, пытаясь понять, есть ли такому большому кораблю, чем себя защитить.
— На голубом крейсере, сестренка! Не бойся, он счастливый!
Кажется, Кондрашов рассказывал, какой корабль так называют, но вспомнить точнее у Раисы не получилось — в следующую секунду они резко легли уже на левый борт и ее буквально вбило сломанным плечом в переборку. От боли в руке и в груди она дышать забыла. И только где-то на грани сознания слышала совсем рядом голос:
— Ах ты ж … заходят… ближе… совсем рядом…
Cнаружи ударило, тяжело и гулко, и весь кубрик подбросило, казалось крейсер — да как же он называется? — подпрыгнул на волне.
— Промах, — заключил моряк спокойно, как на стрельбище, — Сейчас еще пойдут.
— Господи помилуй! — охнул чей-то старческий голос рядом с Раисой.
“Зачем мне теперь название? Знать, на чем тонуть?”
Однако, раз за разом бухало и стучало наверху, гулко ударяло снизу, моряк все повторял как заклинание, от “заходят” до “промах” — а ничего не менялось. Только тон у моряка из почти обреченного делался бодрым.
— Ах ты, крабья твоя душа! Как псалтырь бубнишь! Хоть бы считал! — выдохнул кто-то.
— Двадцать семь.
— Да сколько ж их всего?
— По четыре на самолет. А самолетов, извиняюсь, мне не видно, и командир не докладывает почему-то. Двадцать восемь. Заходят…
Ребенок в углу продолжал монотонно хныкать, его так же монотонно успокаивала мать.
Раиса внезапно поняла, как моряк определяет события. Вот забухало тяжело. Заходят. Вот затявкало почаще, на полдюжины голосов. Ближе. Застучало. Совсем близко. Вот … двадцать девять. Промах. На этот раз даже свет в кубрике мигнул, видать, едва не попали. Девушка сжалась в комок и вцепилась в руку матери.
Разрывы прокатывались как волна, по всему кораблю, от носа до кормы. Словно гигантской кувалдой били снаружи. Сначала тяжелый грохот, от которого закладывает уши, потом треск очередей, ррр-р-р-раз, р-р-р-раз. "Не боись, ребята! Это мы. Корабельная артиллерия работает, — перекрикивая грохот, объяснял моряк. — Сначала пушками, потом пулеметами утюжит. Подавится фриц… якорь ему в глотку! Подавится… р-растак его!"
Его слова утонули в грохоте, корабль бросило сперва вверх, потом вниз. Раисе почудилось, что она всем телом ощущает, как под стальным корпусом расходится вода.
— Сорок семь минут с первого разрыва, — добавил еще один раненый. “Крылышки” на петлицах — летчик. Ох, неуютно ему тут…
— Молодец командир. Ей-богу, молодец! Тридцать две бомбы и ни одного попадания. Ах ты ж мать их в три креста! Прощения просим, товарищи женщины. Всерьез взялись.
И правда, разные голоса пушек с верхней палубы начали сливаться. Показалось, или одна из них замолчала? Кажется, показалось. Снаружи давно рассвело и в иллюминатор льется бодрый утренний свет. Наверное, под солнцем море очень красивое. Было бы… Если бы не налет. Бомбы бьют так, что только успевай считать. Одна за одной. А когда-то Алексей Петрович обещал под парусом прокатить…
— Заговоренный, как есть заговоренный… — пробормотал тот же голос, что поминал господа бога после первой бомбы.
— Сгла… — начал было моряк, и тут корабль тяжело вздрогнул и, кажется, пошел по кругу.
— Сглазил, — хором зашипело несколько голосов.
— Братцы… — всхлипнул “сглазивший”, - Не нарочно я…
Но корабль, хоть и тяжелее, а продолжал маневрировать, и пушки продолжали бить. После очередного разрыва погасли лампы, и вдруг обозначились в борту несколько светящихся штрихов. Осколки, поняла Раиса, попадания в корабль.
— Все… — дрогнул чей-то голос рядом с ней. — Сейчас вжарит еще раз — и к рыбкам.
Раиса здоровой рукой ощупью дотянулась до руки говорившего и горячие, влажные от испарины пальцы крепко стиснули ее ладонь.
— Тихо, тихо, — проговорила она, не очень уверенная, что в общем шуме ее могут услышать. — Ну что ты, родной? Выберемся. Гляди, сколько идем уже и все целы.
“Почему я не боюсь?”
На суше Раиса пережила не одну бомбежку, и все они в сравнение не шли с тем, что творилось сейчас вокруг их корабля. Но там глубинный, тяжелый страх заставлял вжиматься в землю. Как под Воронцовкой. А здесь, в треске переборок, ощущении близкой пучины, где смерть наверное несравнимо ближе, чем когда-либо, страха нет. Только боль в правом плече и давящая усталость. Уснуть бы сейчас и неважно, на каком свете проснешься, да рука не даст. И почти сразу же, сильнее боли, она ощутила отчаянную досаду и злость на собственное бессилие. Ни черта сделать не может! Закованная в гипс, втиснутая в угол кубрика, ничего военфельдшер Поливанова не может сделать для мучающихся людей, которым наверняка досталось больше, чем ей.
Она осторожно высвободила руку из чужих, судорожно стиснутых пальцев, погладила соседа по запястью, привычным движением поймала пульс. Частит, очень нехорошо частит. А ну как кровотечение открылось от этой болтанки? Хотя нет, скорее нервы не выдержали, да и швыряет корабль так, что и здоровому с непривычки худо будет. Намучался парень. Обещали, отправим на большую землю, к врачам, все хорошо будет. А тут поди доберись еще туда живым.
— Ничего у них не выйдет, хоть лопнут! — она хотела бы говорить уверенно и громко, но выходил придушенный шепот, каждое слово отдавалось болью в груди. — Не выйдет же, скажи, братишка? — позвала она моряка и, молодец парень, ее сразу понял. Подхватил, что немцы уже обломали о них зубы, да, ход малость потеряли, но дойдем, непременно дойдем, ведь здесь, на “Ташкенте”, такой капитан, которому черт не брат!
Название корабля, наконец услышанное, придало Раисе какой-то беспричинной бодрости. Вспомнился Толя Зинченко, вчерашний студент, рисующий “Ташкент” на обложке отчета. Инкерман. И продолжая успокаивать остальных, стараясь говорить яснее, чтобы ее было хоть сколько-то слышно, Раиса начала читать все, что приходило на ум, все, о чем просили ее недавно там, в штольнях, что застряло в памяти из последней, кажется, прочитанной книги. “Может, действительно последней. Но теперь неважно”.
По рыбам, по звездам
Проносит шаланду:
Три грека в Одессу
Везут контрабанду.
Рыбы, звезды, лихие контрабандисты. Неважно что, лишь бы о море. Как наяву Раиса видела палату в Инкермане, таком надежном, как казалось тогда, подземном городе. Выздоравливающие слушают, как она читает. И лейтенант Кондрашов улыбается от уха до уха, он любит, чтобы стихи были про море.
Ей не хватало ни дыхания, ни голоса, но кажется, ее все-таки слышали. Или хотя бы смотрели. А Раиса задыхалась, но продолжала строчка за строчкой, как молитву, сама на минуту поверив, что пока она читает, они не потонут.
“Так бей же по жилам, / Кидайся в края,/ Бездомная молодость,/ Ярость моя!” — шептала она и девушка рядом подхватила, хотя голос ее дрожал: “Чтоб звездами сыпалась/ Кровь человечья, / Чтоб выстрелом рваться/ Вселенной навстречу”, а потом моряк сказал: “Молодец, сестренка! Настоящая морячка! Молодцы, девочки, хорошие мои! Не боись, мы заговоренные. Не потонем”.
Взрывы и стрельба прекратились. Корабль шел прямо, то кренясь, то выравниваясь. Моряк, так и не сосчитавший все бомбы, выговаривал кому-то: “Чего ты мне под руку полез! На двести восьмой сбился! Смотри, вот, наша морячка — стихи читает, улыбается. Тоже ранена, между прочим. А ты раскис.”