Любимый город — страница 39 из 42

Все попытки облегчить участь людей упирались в эвакуацию. Без нее они оставались продолжением агонии. А потому все, у кого еще хватало сил хоть что-то делать, держались за эту мысль. Что корабли будут. Хоть кто-то да прорвется. Все говорили о каких-то четырнадцати судах которые уже скоро, вот-вот придут к Херсонесу и попытаются снять… кого смогут снять. Вроде бы о них то ли сообщало командование, то ли кто-то поймал радио. Их ждали с обреченным упорством, просто потому, что невозможно совсем ничего не ждать. Их ждали на маяке, в капонирах, в скальных норах у берега. Вслушивались ночью в бормотание прибоя и ждали. Пытались по ночам связаться по радио с Большой Землей — говорят, ночью связь лучше, и ждали. Ждали! Ждали…

Но пока не было, оставалось достаточно тяжелых и неизбежных дел. Хотя бы убрать мертвых. Это было одним из первых, что внезапному командующему санслужбой сводного отряда Приморской армии пришлось организовать, чтобы занять людей и себя, да и не было сил смотреть на валяющихся убитых. Проверяли карманы, забирали документы, из снаряжения что пригодится, и оттаскивали в одну из воронок. Найти удалось немного, но важное — полтора десятка индпакетов, две сотни патронов, немного гранат и — чудо из чудес — в общей сложности литров пять воды. А документов — без счета. Их считать ни у кого сил не было. Просто набивали пустые санитарные сумки и складывали.

Команда, отправленная проверять брошенные машины, вернулась с лекарствами из разбитых и недогоревших ящиков с ушедшей с обрыва “полуторки”, уже не поймешь, какого подразделения и как попавшей сюда. Добыча была небогатая, в основном сода. Но то, что хоть что-то нашли, давало силы. “Не спускать флаг!” — шептал себе Астахов, когда становилось совсем невмоготу. Помогало. Пока помогало.

В ожидании кораблей чинили носилки, чем придется. “Носить будем бегом, — объяснял Астахов, — Четыре человека на носилки. Нужны лямки. Или найти, или сделать.” Работу наладила с ними же попавшая на аэродром сестра, все никак не мог запомнить, как ее зовут, рослая, крепкая, стриженная под мальчишку. Она все повторяла, что умеет стрелять, до войны чуть не получила значок “Ворошиловского стрелка” и винтовку бы ей… Винтовки не было, но и с порученным делом она справилась хорошо. На лямки пустили ремни убитых, куски плащ-палаток, скрепляли обрывками проволоки и гнутыми гвоздями, и даже прилично успели, пока вновь не стемнело.

С наступлением ночи все потянулись к берегу, ожидая кораблей. Снова прошел слух — не слух, что точно будут, чуть ли не эскадра. “По лезвию ножа пройти надо, — шевельнулась мысль. — Придем поздно, не успеем, придем рано — сомнут. Секунда будет — верный момент поймать”.

Ждать. Ждать. В готовности не прозевать секунду, как на иголках, сидели и ждали. Кто-то из фельдшеров крутил барабан нагана, пока с носилок ему не посоветовали что другое крутить, чтоб не щелкало.

Упало в море солнце, поднялась почти полная луна. Все всматривались в горизонт, у кого были бинокли — шарили биноклями. Допили последнее вино. Носильщиков, отказывавшихся от своей доли в пользу раненых, Астахов лично уговаривал. Пришлось два глотка сделать самому. “Медленно, товарищи, прополоскать рот!”

Казалось, это ожидание никогда не кончится.

— Катера! — закричал кто-то, и вся темная необъятная масса на берегу заволновалась, заколыхалась, как море, и загудела — “Катера! Катера!”.

— Товарищ командир! — какая-то девушка, незнакомая, естественно, из личного состава Астахов запомнил едва десяток человек, дернула его за рукав, — Быстрее же!

— Не торопите, — неожиданно для себя строго ответил он, — Еще не подошли. Сейчас может быть…

В лунном свете в паре сотен метров от берега замерли катера, с одного из них замигал фонарь. Передачу в таком темпе Астахов даже не пытался разобрать.

Толпа заревела, как штормовое море, и это выглядело так, что даже слов Астахов подобрать не мог. И плеснулась к причалам. Крики перекрыл чей-то голос, усиленный рупором: “Товарищи! Соблюдайте дисциплину! Раненых вперед!”

Не помогло. С жутким утробным гулом черная масса рванулась на причалы. Несколько раз хлопнул ТТ, ударили автоматные очереди, как в воду, кто-то еще крикнул в рупор “Товарищи!”, а потом все перекрыли треск и крики. Пристань ломалась под тяжестью навалившейся на нее толпы. Людей давили, следующие ряды падали и их тоже давили, а сзади подпирали, чтобы в свою очередь раздавить и быть раздавленными. Катера не подходили к берегу: спасти никого было невозможно, только самим опрокинуться под этой черной массой. Как в воду глядел “сержант-лейтенант”, с двух сторон тертый…

Астахов понял, что на его глазах сводный отряд Отдельной Приморской армии перестал существовать. Он превратился в толпу перепуганных людей, некоторые из которых все еще были с оружием.

Гладь воды, от берега до кораблей заполнили человеческие головы. Расстояние было невелико, хорошему пловцу по силам. Кого-то получалось подхватить из воды на борт, бросив канат. Но катера, и он отлично это понимал, не могли принять всех, а люди плыли и плыли, на пределе сил, они уже не могли заставить себя повернуть к берегу. И черные точки среди волн исчезали одна за другой.

Наверное, если обойти эту толпу и подплыть со стороны моря, шансов попасть на борт было бы больше. Астахов прикинул мысленно такой маршрут, хотя понимал, что никуда не поплывет. Он даже не пошел к воде.

— Носилки — в капониры, — скомандовал он. Никто не пошевелился, и Астахов понял, что не смог заставить себя произнести эти слова.

— Носилки — в капониры! — выкрикнул он так резко, что сам оторопел от собственного тона и хриплого, чужого голоса. Взяли и понесли. Кто-то с носилок бессильно навзрыд повторял “Бросаете, бросаете!”, кто-то плакал. Оставаться в капонире было выше его сил, и, чувствуя себя дезертиром, Астахов вышел на забитое людьми летное поле.

Когда гул моторов катеров, принявших на борт кого сумели, растаял вдали, откуда-то появился самолет. Его приняли сперва за немца, но самолет не стрелял и не бомбил, а делал круг за кругом. Кто-то крикнул — “Это же пээс! Наш!” и люди на аэродроме засуетились. Кто-то кричал “Освободите полосу, товарищи!”. Кто-то отругивался — “Ты просто вперед меня пролезть хочешь! Я первый тут был!”

Ленька прибежал откуда-то с двумя фонарями “летучая мышь” и начал сигналить. Два трехбуквенных кода, незнакомые Астахову, а потом два больших круга обоими фонарями. “Не могу принимать”, понял Астахов. “Наверное, трехбуквенные — запрет посадки”. Он подошел ближе к сигналящему Леньке.

— Не садись, братишка, — шептал тот с тоской глядя вверх и свет фонарей плясал на его худом, остром лице, на мокрых от слез щеках, — Не садись! Нет полосы! Подломишь шасси, разложишься да тут и останешься!

Гудя, как огромный майский жук, самолет сделал круг над аэродромом, другой, и, похоже, экипаж понял наконец, что хотели сказать ему с земли. Самолет качнул крыльями, будто прощаясь, и ушел в сторону моря.

Ленька еще два раза подал ему свой сигнал, а потом медленно, с расстановкой, как салажонок на экзамене, отмахал: “Прощайте, товарищи”.

Еще, наверное, с минуту он смотрел вслед улетевшему самолету, потом погасил фонари и только тут заметил Астахова.

— Ты здесь? Я думал, ты уплыть попробуешь… — произнес Ленька и тут же осекся виновато, сообразив, что спорол что-то не то.

— Не могу. Людей оставить не могу.

— И я не могу… Да и мог бы, все равно плавать толком не умею. К рассвету собирают сводный отряд, оборону подкрепить, у тридцать пятой. Ухожу я. Когда ни помирать, все день терять, — на этих словах он на какое-то мгновение стал похож на того, прежнего Леньку, который не мог не балагурить, но тут же снова обмяк, — Все, нет аэродрома. Весь аэродром ушел на батарею. Да и от батареи той одно название. Прощай, Игорек! Если есть тот свет, там и свидимся.

* * *

Это было ночью, а рассвет опять начался с налета. Небо завывало, рычало моторами, а поднятые взрывами песок и камни накрывали полуостров глухим душным облаком. Второй налет Астахова застал у самой кромки воды и пережидал он его в какой-то расселине, куда набилось десятка два человек, военных и гражданских. Внезапно разрывы перекрыл глухой, тяжелый, неимоверной силы удар. Полуостров встряхнуло как в памятном двадцать восьмом, при землетрясении. Показалось, что расселину сейчас схлопнет вместе с людьми, но сверху только сорвалось несколько камней. Они упали совершенно бесшумно, словно в немом кинофильме.

Понимая, что оглушен, Астахов заставил себя выбраться к воде, там было легче дышать. Над полуостровом медленно рассеивался дым. Вниз сыпался, оседая на лице, мелкий песок. Его бесполезно было смывать, потому что он тут же налипал снова. А когда ветер чуть разогнал гарь — маяка больше не было. От него осталась только лестница, ведшая ко входу, да часть цоколя.

Как он бежал к маяку, Астахов не помнил. Он пришел в себя уже на развалинах, когда пытался сдвинуть какой-то обломок, не понимая, что тот слишком велик для одного человека. Но он тянул его и тянул, потом подхватил еще кто-то, и тоже стал пытаться сдвинуть. Это удалось сделать лишь впятером и без особого толку. Чтобы добраться до людей под завалом, надо было раскапывать дальше и не руками… Но там, внизу, без сомнения были живые, он хорошо слышал глухой тихий стон, казалось, стонут сами камни… Потом одного человека все-таки вытащили, но мертвого, ему разбило голову. Стон из-под камней делался все глуше, зато он ясно различил, как там, внизу, кто-то отбивает, видимо котелком или кружкой, сигнал SOS, три частых удара — три редких — три частых. Три точки, три тире, три точки. А люди стояли вокруг и смотрели на глыбу весом за несколько тонн, которую без домкратов и крана даже нечего было пытаться шевелить. Сигнал повторялся все глуше и тише и в конце-концов замолчал.

Дальше память опять разорвало и нельзя было даже понять, сколько прошло времени. Кажется, еще раз бомбили, но теперь дальше от маяка. А потом, когда из этой дымовой завесы показалась Оля, Астахов решил, что, наверное сошел с ума. Она же оставалась на маяке! Губы ее шевелились, но он не разбирал слов. Но когда опустил руку на ее плечо, оно было без сомнения живым и теплым. И Астахов ясно почувствовал, что его собственная ладонь саднит, содранная в кровь.