На воздух выбраться можно, но для этого надо куда-то долго идти по коридорам. А времени на то мало, а Раиса не уверена, что не заблудится. Ну как сейчас еще куда назначат? Но нет, их смена закончилась.
“Вот тебе и боевое крещение, Раиса Ивановна”, - сказала она себе и тут же сердце тревожно сжалось. Бомбежка. “Один из двух машин…” Что с нашими? И что сейчас с Астаховым?
В послеоперационной палате дежурит Оля. Наверное, ее смена тоже скоро закончится. В общежитии, большом, человек на тридцать, они втроем — Раиса, Оля и Верочка сумели устроиться рядом, на соседних койках. Они две на нижнем ярусе, а Верочка наверху, у Раисы над головой. Вернувшаяся с дежурства Оля сидела на своей койке, обхватив руками голову.
— Как? — спросила Раиса, ожидая услышать в ответ что угодно.
— Спит, — Оля подняла на нее усталые глаза. — Проснулся, узнал меня… Опять уснул. Пока ничего еще неясно, сама ведь понимаешь, — голос ее дрогнул.
Раиса села рядом и молча обняла ее. Как все просто было пару дней назад, когда жила еще уверенность, что с их товарищами все благополучно. А теперь?
— Тетя Рая, — спросила вдруг Оля очень тихо, — ты не помнишь, кто с ними еще в машине ехал? Она, кажется, последняя отходила.
— Да я и не знаю. Нас же с тобой сразу отдыхать отправили. Я и не видала, как колонна собиралась. Васильев только попрощаться прибегал. Зубами маялся, бедолага. Но он где-то в середке вроде был, когда трогались.
— Две машины, — произнесла Оля неуверенно, — Он в бреду только о них говорит. “Две машины… я один”. Значит это наши были там, на шоссе. Наверное, все-таки попали под налет. Только мы его не видели. Или… те мотоциклы помнишь?
У Раисы упало сердце. Вот как могло все дело повернуться. Но ведь если они, такими малыми силами, сумели пугнуть тех немцев, не может быть, чтобы… Или все-таки может? Если налет, почему мы взрывов не слышали? Недалеко же были. Да все равно ясно — беда стряслась. Та, что не поправишь. Осталось только утешать беспомощно плачущую Олю и уверять, что остальные точно должны были благополучно добраться в Керчь. Ох, хотелось бы Раисе самой в это верить!
— Вера скоро придет, — Оля выпрямилась и начала поспешно утирать глаза. — Не говори при ней о машинах, хорошо? Знаешь, кого мы с ней здесь встретили вчера? Бабушку Наташи Мухиной. Она тут на швейной фабрике работает. Вера к ней пошла. Она ей уже сказала, что Наташа в Керчи. Пусть лучше и сама так думает.
Вернулась Верочка, по-взрослому хмурая и строгая. На все расспросы только вздохнула тяжко:
— Беда с бабушками, честное слово. Если у старого человека какое-то предчувствие, то ты ничегошеньки с этим не сделаешь. Не верит мне баба Маша. Я ей и так, и этак, Наташа в Керчи, вместе со всеми, это мы здесь так вот заплутали, а с ней все в порядке. А она сначала кивает, а потом опять: "Нет, деточка, чует мое сердце, нет моей Наташеньки на свете. Ты скажи мне правду, где она лежит? Есть ли у ней могилка?" Потом говорит: "Перекрестись. Пускай ты комсомолка, а Господь тебе соврать не даст".
— А ты что же? — спросила Оля.
— Мне не жалко, — Вера развела руками. — Лишь бы она хоть как-то мне поверила. Старый же человек. У Наташи родителей нет, бабушка ее одна растила. Девочки, но ведь я же и не врала ей. Она ведь должна быть там, правда?
— Конечно, — отвечала Оля, отведя глаза. — Давайте-ка спать. Как говорится, на войне сон дорог.
Как ни дорог сон, а все никак не шел. Раиса долго еще ворочалась, пытаясь устроиться поудобнее, и привыкшая на ночных дежурствах чутко наблюдать за всеми, понимала, что Оля тоже не спит, а тихо плачет, пряча голову в подушку.
Прошло еще три дня, долгих, наполненных работой, потому что подземный госпиталь развернулся уже в полную силу, прежде, чем Огнев окончательно удостоверился, что его товарищ и коллега выскочил благополучно. Учили в прошлом столетии, что хирург должен бояться господа бога и перитонита. Но первого, как выяснилось, вообще нет, а второго на сей раз удалось избежать. Хотя, совершенно понятно, что случись все не при самом входе в штольни, а где-нибудь в километре перед ними, Астахову никто бы не смог помочь, ни бог, ни черт, ни даже сам Сергей Сергеевич Юдин, гений абдоминальной хирургии. Потому что с таким массивным кровотечением долго не живут. Не успели бы донести. Впрочем, и через сутки, и через двое, ничего еще нельзя было сказать, кроме как: “пока — жив”.
От других тяжелых Астахова отличало лишь то, что понимая хорошо свое состояние, он не просил пить. Молча терпел, стиснув зубы. От не успевшего сойти летнего загара лицо его казалось не бледным и не серым, но будто припорошенным местной ржавой дорожной пылью. Глаза запали, щеки ввалились.
Но о двух машинах он заговорил первым, едва смог говорить. Вечером, когда Алексей один зашел его проведать, он предваряя все вопросы о самочувствии, коротко выдохнул: «Засыпались». И собравшись силами, начал рассказывать, то, о чем мог сказать только так, с глазу на глаз, пока остальные спят… Он часто умолкал, переводя дух, сбивался, но тут же снова продолжал, торопясь, словно опасался не успеть, или же так жгло его то, с чем пришел в Инкерман. Похоже, и в самом деле жгло. Видать, не только на шинели, но и на душе остались подпалины.
— Подловили как салагу… Погубил я их, Алексей Петрович, всех. Обе машины.
Выходило из рассказа его так: отстали они от колонны, не особо далеко и уехав. Астахов шел замыкающим, и увидел, как выкатился на обочину Васильев. Как ни колдовал с мотором шоферский консилиум, надолго его не хватило, машина заглохла и встала. За старшего там Южнов был, командир госпитального взвода. Он все за имущество переживал, упихал его в те машины, что порезвее, а сам замешкался. И остались с ним Ермолаев да пять девчат-санитарок. В замыкающей машине ничего особо ценного, палатки в основном. Из личного состава — санитары, да двое из команды выздоравливающих. За старшего с ними — Астахов. Когда у первой машины мотор обрезал, он приказал шоферу остановиться. Решили, если за короткое время не починят, перекидать весь ценный инвентарь в кузов и санитарную машину бросить. Но не успели.
— Сразу надо было… бросать. Ляд их знает, откуда взялись. Мотоциклисты. Много, машин с десяток. Только моторы услыхал, сразу «Немцы!», выстрел из нагана и очереди. Убитый шофер на меня, оба в кювете. Починились…
— А оружие?
На заострившихся скулах Астахова перекатились желваки:
— В кабине осталось. Пистолет я отцепил, под сиденье сунул, мешался, — Астахов аж зашипел, как от боли, — И водитель карабин оставил. Думали ведь, дорога наша. Ермолаев только с наганом, потому, что по форме положено, допек-таки его Денисенко… Один раз стрельнуть успел. Первым и уложили. Не попал. Он ведь все спрашивал, помнишь? Зачем мол стрельбы. Руку портить только. Его — первым, а там и остальных. Посоветовались о чем-то, да и скомандовали “Фойер”. Всех. Машины подожгли. И укатили.
Он замолчал. На лбу блестела испарина. Ясно, что эта исповедь была для Астахова тяжелее любого ранения.
— Я старший… был! Должен был я…
— Будь у тебя оружие, ты бы с ними и остался.
— Боевое охранение я должен был выставить, если уж машину спасал. Я старший… Был. Стою как дурак, смотрю, что там с мотором. Нашел кино. Досмотрелся. Бросать надо было. Сразу бросать. Людей в кузов, барахло в кювет, ту машину поджечь и по газам. Мог бы догадаться — дорога пустая. Ни регулировщиков, ни беженцев даже. Пара повозок брошенных попалась… и все.
Он замолчал, стискивая в кулаках одеяло. Потом собрался силами и заговорил снова.
— До ночи пролежал у машин. От кузова угли сыпятся, дождь, сыро… А мне все кажется, что они в крови шипят. Ночью встал и пошел к фронту. Прибился к своим, проскочили. На проверке всего ждал. Что под трибунал меня и в расход. Не рыпнулся бы. А мне только и сказали, ваши мол в “Шампаньстрое”, топай туда. Пришел, — в глазах его стояла мутная черная тоска, — Имена ведь… не все знал. Какие помню те… Южнов наш, Ермолаев, шоферы — Демченко мой и Васильев. Калиниченко. Все мечтал водить выучиться. А остальных… и девочек… девочек наших. Одна кругленькая, в перевязочной работала, Мухина. И та, что пела хорошо. Ее все просили… Галя, фамилии не помню. И все. Остальных… Не… не утешай меня, Алексей Петрович. Мог я сделать правильно… мог неправильно. А не сделал… ничего. Знаю, у каждого врача свое кладбище. Но на моем теперь — еще и они.
— Понимаю про кладбище. Но, знаешь, Игорь, самая большая ошибка хирурга — корить себя, что он не Господь бог, — Огнев помолчал. — И еще. Кроме кладбища, у каждого врача есть дети. Это те, кого он от смерти спас. Вот где теперь наша с тобой задача — чтобы их было больше, чем могил на кладбище. Хотя бы раз в сто. А где мы фатально ошиблись — там мы уже ошиблись и уже фатально. Помнить — обязательно. Скрести себя — только руки себе вязать.
— Всё так… Я ведь Кошкину то же самое говорил, про сводки. Эх, где-то они сейчас… все? Может, и выскочили… Погоди, Алексей! Ты же по той дороге за нами ехал?
— Дым увидели, свернули вовремя.
— Может, действительно, я один из медсанбата так напоролся? Эх… Отступление, как операцию, продумывать нужно. Заранее…
Разговор вымотал Астахова и морально, и физически. Он прикрыл глаза и сполз в дрему. Огнев послушал его дыхание, чему-то грустно улыбнулся и пошел в столовую. Через четыре с половиной часа — подъем…
Глава 4. Инкерманский госпиталь. Ноябрь-декабрь 1941
— Скажи, ты ведь уже тогда знала, что это наши машины? — скорее всего Вера и сама понимала, каким будет ответ.
Скальный карниз, чуть нависавший над краем ущелья, был крохотным, шириной меньше метра. Сидеть на нем было удобно, главное, под ноги не глядеть, не видеть, как обрывается он в пустоту. Сюда выбирались из штолен подышать свежим воздухом, или покурить, прикрывшись ночью плащ-палаткой. Кто-то нарочно привязал ее к вбитой в камень скобе — для забывчивых.
Далеко внизу тонула в сумерках долина, с каждой минутой все глубже и темнее становилась она, затягивалась туманом от реки. Еще чуть-чуть, и совсем не различить будет на дне силуэтов машин.