Любимый незнакомец — страница 63 из 74

Он обхватил ладонями ее лицо, коснулся большими пальцами уголков ее рта. А потом наклонился к ней и прижался губами к ее губам. Так нежно. Так осторожно. Когда он отстранился, она разъярилась.

– Я не ребенок, – сказала она тихо, стараясь, чтобы в голосе не было слышно дрожи. – И я не такая уж хрупкая. Я не гоню тебя и не молю остаться со мной, так что не нужно меня целовать, словно я сейчас разобьюсь или сломаюсь.

– Как мне целовать тебя, Дани? – прошептал он, не выпуская ее лицо из рук.

– Ты знаешь, как нужно меня целовать, Майкл. Знаешь! Так зачем притворяешься, что не знаешь?

– Тогда покажи мне, – попросил он.

И она показала. Она что было сил приникла губами к его губам, вцепилась руками в его пальто. Она так страшно злилась, так яростно впивалась в него, что в этом порыве была лишь огромная страсть, но почти не было удовольствия. Не этого она жаждала.

– Это драка или все-таки поцелуй? – проговорил он, не отрываясь от ее губ.

Она отстранилась, но он лишь сильнее сжал в руках ее голову, провел пальцами по волосам, притянул ее обратно к себе. С мягкой настойчивостью он приник губами к ее губам, и, когда она подчинилась, раскрылась ему навстречу, он погрузился в нее, глубоко, неспешно, уверенно. В его поцелуе не было горячности и исступления. Не было ни рвущегося наружу желания, ни намека на скорую разлуку. Он просто целовал ее, медленно и обстоятельно, словно ему никуда не нужно было спешить, словно ему хотелось быть только здесь, только сейчас, только с ней.

Внутри у нее словно натянулась струна, в груди разлилось тепло, выдавая ее с головой, и она вдруг подалась перед ним, вдруг ослабела, хотя должна была оставаться сильной, и все ее тело наполнилось отчаянием. Но она овладела собой и принялась обследовать языком его рот, обследовать пальцами все его тело, словно дразня, словно призывая его ей отказать. Но он лишь вздрогнул, ощутив ее ласку, и продолжал целовать ее, искать ее губы, и по-прежнему не открывал глаз, словно нега и наслаждение тянули его за собой.

Она хотела запомнить его целиком – чистый, с легкой примесью табачного дыма, запах тела, шелковистую нежность губ и шероховатость чисто выбритых щек. Широкие плечи, длинные сильные руки, большие ладони. Он взял ее за руки, сплел пальцы с ее тонкими пальцами, но она продолжала его исследовать. Худое, поджарое тело, острые углы плеч, локтей и коленей, четкие очертания плотно обтянутых кожей ребер и позвонков, крепкие мышцы на широкой груди. Она видела, как он ест – ел он с удовольствием, – но знала, что он не позволяет себе излишеств, не потакает слабостям и лишь изредка себя балует. Он был к себе очень суров. Неуступчив и неумолим. Она знала, как безжалостен он к себе, и оттого ей легче было смириться с тем, в чем он ей отказывал.

Он скользнул руками к ее ягодицам, прижимая ее к себе. А потом подхватил ее и уложил на постель, словно благородный жених, но не лег рядом с ней и не накрыл ее тело своим. Он склонился над ней и еще с минуту ее целовал, а потом уткнулся лицом ей в шею и скользнул одной рукой по ее волосам, а другую положил ей на низ живота, словно знал, какой жар разжег у нее внутри, и старался его уберечь.

Она накрыла его руку своей, потянула его ладонь вниз, молча моля, но он лишь развернул свою руку ладонью вверх. А потом поднял голову и посмотрел на нее. Губы его блестели от ее поцелуев. Он сглотнул, и она поняла, что он сейчас скажет.

– Я люблю тебя, Дани Флэнаган. Я тебя… боготворю, – страстно прошептал он. – Но я не могу заняться с тобой любовью, если нам суждено расстаться. Когда все закончится, ты станешь меня корить, а я буду себя ненавидеть. Так лучше для нас обоих.

Он снова поцеловал ее, не раскрывая губ, словно сам себе не доверял, словно боялся, что не устоит перед ней, а потом выпрямился и встал у кровати, опустив руки.

Она не могла говорить. Не могла даже смотреть на него. Перекатившись на бок, спиной к двери, спиной к нему, она ждала, пока он уйдет.

* * *

Когда он сказал, что, если он останется, будет только больнее, он точно знал, что именно так и будет. За несколько коротких минут ужасное стало невыносимым, а он уже давно знал, что единственный способ справиться с невыносимым – это двигаться. Двигаться постоянно и беспрерывно.

Дани отвернулась от него, и теперь он видел лишь ее спину. Но он все понял. Говорить было нечего, да и незачем было теперь говорить. В мягком свете настольной лампы ее волосы стали медными, а линия спины, изгиб талии и крутой подъем бедер стали песчаной грядой, окутанной мягкой розовой тканью. Она вся светилась.

Она казалась картиной, написанной в закатных тонах. Цвета ее тела сливались с тенями, заполонившими комнату, и он позволил себе на миг задержаться и еще раз взглянуть на нее. Платье было того же оттенка, что румянец у нее на щеках и темный, сливовый цвет ее губ. Он заметил это, когда заставил себя от нее оторваться. Это было то же самое платье, в котором она была в ту ночь, когда разбудила его поцелуями. Когда он уснул на полу в гостиной под музыку Дебюсси.

О, воспоминания о той ночи, когда он, еще не до конца очнувшись ото сна, еще не освободившись от сновидений, почувствовал, как его ласкает возлюбленная. Тогда он сбежал от нее – так же, как собирался сбежать сейчас. Но сделал он это вовсе не потому, что не хотел с ней остаться.

Он надел шляпу, перекинул через руку пальто и сказал себе, что теперь просто обязан уйти. Он позвонит, когда приедет в Чикаго. Как и пообещал. Он даже станет ей писать. Ему это будет приятно. Он себе это позволит. А если – или когда – она забудет ему ответить, он сумеет ее отпустить.

Он поднял дорожную сумку, по-прежнему стоявшую у стены, и взялся за ручку двери.

– Доброй ночи, Дани, – в последний раз прошептал он.

Он был уже в коридоре, когда – так ему показалось – за спиной у него раздался ее ответ:

– Доброй ночи, Майкл.

* * *

Покидая Чикаго в двадцать третьем году, он уезжал от женщины, которая больше его не хотела. Она молила, чтобы он ушел. Кричала, и плакала, и уговаривала, и угрожала. Она никогда не просила его вернуться. Он бы вернулся к ней. Он остался ей верен – настолько, насколько может быть верен мужчина, когда женщина, с которой он связан, больше не предъявляет на него никаких прав.

Молли говорила, что ему нужно радоваться, ведь Айрин от него отказалась не ради другого мужчины. Насколько он знал, Айрин тоже так никого и не встретила. От него она отказалась, потому что ей проще было оставаться надломленной – а настоящий брак требовал постоянного внимания, мелкой починки, ремонта. Но его вовсе не радовало, что Айрин всю жизнь прожила в одиночестве. Одиночество – совсем не то же, что верность.

В двадцать третьем он оставил в Чикаго женщину, сердце которой разбилось. Теперь он уезжал из Кливленда, и все было иначе.

Сам не зная зачем, он все время поглядывал в зеркало заднего вида, словно ждал, что город отправится следом за ним. Словно думал, что по-прежнему будет видеть его дорожные знаки и небоскребы, трущобы Кингсбери-Ран и разноглазую женщину, которую он целовал на прощание. Нет, теперь все было совсем не так же, как когда он покинул Чикаго.

Он ехал молча, ничего не насвистывал, не напевал, не бормотал себе под нос и не слушал кнопочное радио – излишество, которое имелось далеко не в каждой машине. Он ехал так много часов, останавливался заправиться, а потом ехал дальше, и в машине – к этому за последние пятнадцать лет он привык – царила полная тишина. И все-таки что-то было не так.

Тишина уже не была пустой. Она больше не несла ему облегчение. Она терзала его, и кусала, и дергала, и скручивала ему внутренности. Чем дальше он уезжал, тем хуже ему становилось.

В какой-то момент он съехал с дороги: ему показалось, что сейчас его вытошнит. Он опустил стекло, и в машину ворвался уличный воздух. День собирался быть теплым и солнечным – совсем не таким, как тогда, в январе, когда он, кляня все на свете, пытался добраться до Кливленда. Зеленела листва, светлело чистое небо, приближался рассвет. Но странное чувство росло с каждой минутой.

Он рыгнул, понадеявшись, что от этого рвотные позывы ослабнут. Но вдруг у него по щекам побежали слезы, а из горла вырвался стон. В груди задрожало, все внутренности свились воедино и разом поднялись вверх, прямо к легким. Нет, его не тошнило. Он плакал. И это его потрясло.

Он вытащил платок и вытер лицо. Но место слез, которые он смахнул, сразу заняли новые слезы. «Да бог мой, Мэлоун», – проговорил он, но голос его дрожал так сильно, что ему стало неловко, и от этого он почувствовал себя еще хуже. Слезы лились непрерывным потоком, он просто не смог бы вести машину. Так что он сидел за рулем, дрожа и трясясь, изо всех сил прижимая к глазам кулаки и боясь, что он совершенно спятил.

Водители стали притормаживать, не понимая, почему на обочине неподвижно стоит машина. Чаще всего они просто глазели, кое-кто делал ему какие-то знаки. Одна машина даже остановилась – вероятно, водитель решил, что у него что-то сломалось. Мэлоун махнул доброхоту в открытое окно, и тот, на его счастье, сразу поехал дальше.

Глаза и нос у него раскраснелись и сильно саднили, но поток слез все же пошел на убыль, а боль в горле чуть стихла и притупилась. Он не плакал с тех пор, как умерла Мэри. Но даже тогда он старался сдержать свою скорбь и так часто прятал ее как можно глубже внутри себя, что она лишь время от времени всплывала, омрачая его повседневные мысли, и не давала ему забыться во сне.

Тогда он решил, что сумел пережить эту скорбь. Сумел с ней расквитаться. Но теперь она… внезапно вернулась. Может, со скорбью всегда так. Может, она никуда не уходит, пока мы не сумеем ее отпустить. Он подумал, что его старая скорбь все время была при нем, глубоко внутри, где-то под слоем льда, как и сказала Дани. Может, теперь-то она наконец покинет его навсегда.

Он выехал на шоссе через час после того, как остановился, но в глазах у него, как и прежде, стояли слезы, а в груди теснилось от боли. Когда он добрался до Чикаго и остановился у дома Молли, в голове у него стучало, а ноги подкашивались. Из машины он взял только дорожную сумку. Другие вещи можно забрать потом.