Визир и его «друг» этого восторга не разделяли, но весело улыбались, а иногда даже смеялись очередному стихотворению, услышанному от дервиша.
— Ах ты, бесстыдник! — порой восклицал Заганос, обращаясь к суфийскому поэту, причём в этих словах чувствовалась похвала, а не осуждение. Наверное, визир верил в то, что в суфийской поэзии содержание только на первый взгляд непристойное.
Заганос и Шехабеддин ещё в начале общего веселья объяснили Мехмеду, что содержание стихов не то, каким кажется. Оказалось, что у суфиев есть свой тайный язык поэтических символов, в котором слова «друг» и «возлюбленный» означали Аллаха, а опьянение, прославляемое суфиями, представлялось ни чем иным, как любовью к Аллаху.
Юный султан поначалу кивнул, но чем больше стихов читал дервиш, тем больше сомнений появлялось у тринадцатилетнего слушателя. Например, когда поэт прочитал стихотворение, выражавшее тоску по возлюбленному, то Мехмед никак не мог поверить, что это тоска по Всевышнему.
Если речь шла об Аллахе, то утверждение «я не увижу тебя вновь» казалось глубоко ошибочным. Тоскующему человеку полагалось верить, что встреча обязательно состоится, если Аллах пожелает, но все намерения Аллаха известны только самому Аллаху. Человек не может знать намерения Аллаха и с уверенностью говорить «никогда». А ещё Мехмед помнил, что с Аллахом разлучены только грешники, которые не любят Аллаха, и поэтому их сердца запечатаны, однако тоскующий человек не был похож на грешника. Как можно тосковать, не любя предмет своей тоски?
— Поэт, — меж тем воскликнул Заганос-паша, — ты опять заставил нашего господина грустить. За это стихотворение ты не получишь награду.
Юный султан очнулся от раздумий:
— Нет, он получит. Эти строки красивые, пусть и грустные. Награда заслужена, — он обратился к слуге, стоявшему в углу: — Налей ему!
А меж тем по дворцу уже начали расползаться слухи. Мехмед не знал и даже не догадывался, что уже все слуги шепчутся о том, как юный султан привёл в свои покои некоего оборванца и слушает его непристойные стихи, восхваляющие пьянство и «грех народа Лута». «Ах, какой позор! — качали головами некоторые. — И это наш правитель!»
Мехмед не знал, что все его мечты о том, чтобы оставить странника-поэта во дворце, несбыточны. Об этом знал Шехабеддин-паша, потому что был чрезвычайно опытен в придворных делах, но раскрывать юному султану будущее почему-то не стал. Наверное, не надеялся, что тринадцатилетний правитель поверит.
Поначалу Шехабеддин собирался сделать всё, чтобы продлить Мехмеду удовольствие, задержать распространение слухов, но Мехмед, не подозревая об этом, помешал евнуху, пригласив того на свой праздник.
Шехабеддин-паша знал, что челядинцы, приставленные к Мехмеду, докладывают обо всём великому визиру Халилу-паше, но, если бы нашёлся заинтересованный человек, то доклад мог быть сделан не сразу же вечером, а на следующее утро. Увы, Шехабеддин сидел в покоях юного султана вместо того, чтобы вести доверительные беседы со слугами и звенеть кошельком, поэтому доклад великому визиру поступил быстро.
Мехмед же по неопытности ни о чём не догадывался — не догадывался даже тогда, когда в покои, где происходило веселье, явился кто-то из слуг Шехабеддина и доложил что-то своему хозяину, прошептав на ухо. Евнух нахмурился, а затем прошептал что-то на ухо Заганосу.
Визир решительно поднялся на ноги:
— Мой господин, мы с Шехабеддином-пашой просим извинения, но у нас появилось одно очень важное дело, и нам нужно идти. Надеюсь, наш уход не помешает веселью?
— Не помешает. Идите, — махнул рукой Мехмед. Он вдруг подумал о том, что остаётся с поэтом наедине, но если в начале вечера подобная ситуация показалась бы неловкой, то теперь сделалась даже желательной.
Тринадцатилетний султан хотел оставить дервиша во дворце, но знал, что не сможет приказать этому человеку: «Ты останешься». Как же приказывать вечному страннику, которому не нужно ни богатство, ни высокая придворная должность! Конечно, странник подчинится, но затоскует, а Мехмед этого не хотел. Казалось возможным только попросить, приманив дервиша чем-нибудь, что притягательно для него — к примеру, хорошее вино. Однако такие разговоры лучше вести наедине.
— Приблизься, поэт, — повелел юный султан, поманив дервиша взмахом ладони, — сядь тут, на ковры. Я вижу, что ты устал оставаться на ногах, да и вино всё настойчивее повелевает тебе сесть.
Дервиш охотно повиновался, а Мехмед велел слуге, всё ещё находившемуся в комнате и державшему кувшин:
— Поставь кувшин на столик и иди. Я позову тебя, когда ты снова понадобишься.
Слуга подчинился неохотно, как будто сомневался, можно ли оставлять юного султана наедине с неизвестным бродягой, но всё же подчинился, а когда двери за слугой закрылись, то Мехмед без всяких обиняков произнёс:
— Ты прекрасный поэт. Ты покорил моё сердце своими стихами.
По правде сказать, тринадцатилетний султан чувствовал, что от дервиша исходит запах немытого тела, да и лохмотья не казались прекрасными, но запах и лохмотья совсем не мешали восхищаться поэтом.
Дервиш видел восхищение в глазах тринадцатилетнего правителя и, наверное, чувствовал себя польщённым, но лишь несколько мгновений, а затем его сердце опять наполнилось безразличием к мирской суете. Поэт, уже порядком развеселившийся от вина, улыбнулся, показав ровные белые зубы, и ответил:
— Великий султан, тебе следует знать, что не все стихи, которые я читал, сочинил я сам. Некоторые принадлежат моим братьям-дервишам, а большинство — моим непревзойдённым учителям. Тебя покорил не я, а учение суфиев.
— Пусть так, — улыбнулся Мехмед. — Поэтому я хочу больше узнать о суфиях и прошу тебя остаться во дворце на некоторое время, чтобы ты мог рассказать мне о них. Сады во дворце прекрасны, а лучшего вина ты нигде не найдёшь. Может, это Аллах через меня посылает тебе милость и хочет, чтобы ты отдохнул немного в земном раю прежде, чем продолжишь странствия?
Тринадцатилетний султан лукавил, потому что сам не чувствовал себя во дворце, как в раю. Дворец часто напоминал тюрьму, несмотря на то, что здесь присутствовало всё, что должно быть в раю — и сады, и яства, и красивые слуги. Даже гурии со временем появились бы! Пусть у Мехмеда пока ещё не было своего гарема, но это пока. И всё же юный султан совсем не каждый день чувствовал себя счастливым. Если бы рядом не было таких людей как Заганос и Шехабеддин, он не чувствовал бы себя счастливым вовсе.
Меж тем дервиш отвечал:
— Я покоряюсь воле великого султана, через которую выражена воля Аллаха.
— Налей себе ещё вина, — обрадовался Мехмед.
— Повинуюсь, великий султан, — улыбнулся дервиш.
— А теперь прочти мне ещё какое-нибудь стихотворение, — сказал юный правитель. — Грустное оно будет или весёлое, это на твоё усмотрение. Повелевай моим сердцем, как тебе хочется. Заставляй его веселиться или грустить.
Дервиш снова начал декламировать, но был благосклонен. Он прочитал стихотворение, восхваляющее красоту некоего молодого виночерпия, благодаря которому оказался опьянён некий поэт, и Мехмеду нравилась мысль, что это может быть намёком.
Увы, поэт успел прочитать всего один стих, а затем двери в комнату неожиданно открылись.
— Ах, вот оно что! — раздался громкий гневный возглас. — Значит, мне всё доложили верно!
В дверях стоял великий визир Халил-паша, причём за его спиной виднелись не слуги, а вооружённая стража.
Даже в тусклом свете светильников было видно, что лицо великого визира покраснело от гнева, а его борода будто вздыбилась и больше напоминала метёлку, а не бороду второго человека в государстве.
— Зачем ты явился в мои покои, Халил-паша? — спросил Мехмед, сдвинув брови и стараясь выглядеть рассерженным, а не растерянным.
— Мой повелитель, — всё так же гневно отвечал великий визир, — я не потревожил бы твой покой, если бы не новости, которые до меня дошли.
— И что же такое ты услышал? — небрежно спросил Мехмед.
— Мне сказали, что в твоих покоях находится грязный оборванец, который произносит слова, восхваляющие пьянство и разврат, и что ты, мой повелитель, слушаешь эти речи благосклонно. О, мой повелитель, как же ты мог так забыться! А что скажет твой отец, когда узнает об этом? Ты же знаешь, что я не смогу скрывать такое от него!
— Пьянство и разврат? — тринадцатилетний султан старался выглядеть удивлённым. — Так могут говорить лишь невежды! Всем, кто взял на себя труд хоть сколько-нибудь углубиться в изучение суфизма, знают, что поэты-суфии восхваляют Аллаха и свою любовь к Аллаху. Аллах является для суфия самым лучшим другом и самым желанным возлюбленным, а любовь к Аллаху похожа на опьянение. Только невежды могут приять слова любви к Аллаху за разврат, а саму любовь за пьянство.
Халил-паша выслушал всё это со снисходительной усмешкой:
— Я вижу, мой повелитель, что этот оборванец уже успел наговорить тебе всякой лжи, а ты из-за своей доброты и неопытности поверил ему. Я должен немедленно схватить этого негодяя, пока он не принёс ещё больше бед.
Великий визир сделал знак страже, дервиш растерянно вскочил на ноги, а вслед за ним и Мехмед.
Стража хотела схватить «оборванца», но тринадцатилетний султан сам ухватил его за запястье и закричал:
— Нет! Он никуда не пойдёт! Я — султан, и приказываю вам убираться прочь из моих покоев!
Стража остановилась в нерешительности, и тогда Халил-паша вышел вперёд, произнеся:
— Твой приказ будет исполнен, мой повелитель. Мы все немедленно уйдём, но этот разносчик греха здесь не останется. Это недопустимо! Уже весь дворец шепчется о тебе и этом оборванце, и если немедленно не избавиться от такого опасного человека, то что же будет завтра? Мятеж? Мой повелитель, разве для того твой отец доверил тебе трон, чтобы ты создавал смуту в государстве своими неосмотрительными поступками!?