играет этого человека подчеркнуто трагически, немножко преувеличенно, но это органично для такого полусумасшедшего служителя искусства, потому что он в общем-то, есть маска. Маска великого режиссера, у которого, по большому счету, не состоялась ни личная, ни творческая судьба. И он живет воспоминаниями прошлого и прочно хранит их в своей душе, а потому всю унизительность своего настоящего положения переносит с издевкой, понимая, что бывшая жена сейчас приходит к нему за утешением. И он готов выполнять ее капризы, потому что он — ветеран своей страсти. Вавилов почти гротесково играет величие своего героя. Каждый плевок ему в душу он обращает в трагифарс, в произведение искусства. Но делается это не явно, завуалированно. Его загадочность, внутреннюю мощь и несогласие с тем, что происходит, недюжинную силу — это моя героиня в нем чувствовала и понимала, но укрощала, потому что привыкла укрощать.
Я очень люблю сцену, где невольно моя героиня признается в любви, она впервые почувствовала, что влюбилась в этого автора, который помогает ей создать сценарий о Саломее. Это момент, когда я говорю, что надо послать наш сценарий на киностудию, и остаюсь наедине со своим соавтором, оживившим меня во всех смыслах. Появление молодого мужчины в доме уже хорошо для героини. Значит, есть ради кого быть красивой, есть кому показывать свои фильмы, перед кем восторгаться собственной игрой и собственной молодостью. Идет какой-то расцвет всего ее существа после вынужденной жизни затворницы.
И когда мой партнер и соавтор по сценарию говорит о том, что уезжает, меня это поражает совершенно, как если бы объявили, что завтра начинается война. То есть я живу себе в свое удовольствие, и вдруг он мне сообщает: «Мы закончили сценарий, все в порядке, спасибо большое, я уезжаю. Если что-то надо, вы мне позвоните».
Я в ужасе сознаю, что моя ожившая жизнь — женская, актерская, всяческая — кончается. Я в это поверить не могу и начинаю его мягко просить. Я привыкла, что если я прошу, то мне уступают. Но он этого не делает. Я в отчаянии говорю, что буду платить огромные деньги, только пусть он не уезжает ни в коем случае, потому что я не мыслю уже себе жизни без него. Ведь иначе я снова стану затворницей — снова не для кого будет одеваться, снова не о чем мечтать. А это смерть. И вот я уже приказываю, потом понимаю, что это нехорошо. Хлынули слезы отчаяния, и я встаю перед ним на колени, умоляю, чтобы он не оставлял меня. А уж там будь что будет — неважно. Важно, чтобы он был, чтобы было ради кого жить, с кем мечтать. Чтобы жизнь закипела и я себя чувствовала бы той же двадцатилетней красавицей.
И когда он, чтобы успокоить меня, говорит: «Да, я останусь, только мне нужна свобода», — господи боже мой, какое огромное счастье возникает! Да, пусть будет свобода, пусть будет что угодно, но он останется в этом доме, будет ради кого жить, будет кому говорить: «Вот эта сцена такая, а эта — другая», то есть продолжит кипеть жизнь творческая и женская.
Поэтому мой первый крик издали: «Я вас…» — хотела сказать «люблю», но осознаю, что это не надо произносить, и добавляю: «благодарю». А потом понимаю, что, оказывается, люблю, и говорю тихо: «Спасибо». Прежде всего за счастье испытывать это. Мое «спасибо» уже относится не к тому, что он остался, а к тому, что я чувствую, ведь если жить и не чувствовать ничего, то можно и умереть, пожалуй, — особенно жалеть-то нечего.
Это вообще очень на меня похоже… Когда мне было двенадцать лет, я вдруг начала размышлять: вот мама живет, с утра до ночи стирает, перешивает из одного платья другое, говорит, что нет денег на башмаки для детей, едим щи и картошку, а Седьмого ноября — огромное счастье — бутерброд с сыром. Я представила себе такую жизнь и подумала: а что, если бы умереть сейчас? Тогда все будут жалеть и говорить: какая хорошая девочка умерла, она была такая послушная, она так много читала, ходила в театр, мечтала быть артисткой. Но как она может быть артисткой, когда ничего к этому не предрасполагает? И я взяла бритву и начала резать лезвием в сгибе локоточка две бороздки. Но так как бритва ничем не была защищена, то мне стало больно и уже не захотелось причинять себе еще большую боль. Я бинтиком завязала свою ручонку, и никто на это не обратил внимания.
Так что всякое на свете бывает, и в этой роли тоже. Муж героини говорит, что она не один раз пыталась покончить с собой, потому что ей очень тяжело жить так, как она не хочет. Она жаждет жить лишь так, как хочет. Тем более что судьба ей послала такую профессию.
И наступает потом момент, когда она себя чувствует хорошо, ей кажется, что писатель, ее соавтор, любит ее. Во всяком случае, он приходит к ней после ее неудачного самоубийства, жалеет ее, и ей это уже о многом говорит. Она уже готова довольствоваться осколками большой любви, но они у нее в душе вырастают в нечто большее. Раз есть секунда тепла, то, может быть, это будет огромное тепло, оно разрастется. Да даже если это лишь кроха, она даст ей возможность жить. Поэтому заканчивается сцена огромной надеждой на то, что мы будем вместе, что я буду им любима, а он будет любим мною. И это кусочек счастья.
Ну а потом следует то, что и должно быть в жизни. Он встречает девушку — молодость, естество, нормальность. Ирма Гарленд пытается быть моложе, но не выходит, и чувствует, что любимый человек исчезает. И тогда она холодеет. Это даже не отчаянье, это именно холод.
Когда я вижу, что он меня предает, слушаю, как он уговаривает молодую девушку жить за счет вот этой пожилой актрисы (то есть за мой счет), понимаю, что благодаря мне они могут быть счастливы, — я становлюсь холодной, циничной и трезвой. Говорю: «Я все слышала, мы будем счастливы», — хотя знаю, что ничего похожего на счастье не ожидает нас, но я куплю его. Он станет мне изменять, и это будет наше счастье, так как другого счастья мне Бог не дает. Я и на это согласна. Холодно, злобно, но другого выхода нет.
Однако увидев, в каком он отчаянии, я вдруг понимаю, что вообще-то это не нужно ни ему, ни мне. И прошу прощения, и говорю, что сделаю все на свете, только бы он был счастлив. И чувствую уже это в своем сердце. Пусть он будет счастлив без меня, но чтоб я это ощущала, чтобы он был рядом и я видела бы, что ему хорошо. Не со мной, но хорошо. В общем, такая абсолютная любовь.
И когда он, несмотря ни на что, уходит и его убивают, я схожу с ума. Моя героиня сходит с ума не только оттого, что теперь для нее больше нет жизни, но и оттого, что придется навсегда расстаться с теми мечтами, что ее переполняли, — снять фильм и сыграть роль Саломеи. Все смешалось — и роль, и обстоятельства, и это отчаяние. И возникает ощущение, что она всю себя положила к подножью искусства и любви.
Две вещи важны в этой роли: искусство и любовь. Ради искусства она может быть и такой, и сякой, и подкупать, и продаваться, все в ней должно быть — в том числе греховное начало, которое не сдерживается никакими моральными преградами, если это надо для роли, для ощущения жизни.
А в жизни напоследок, когда уже ничего не светило, она полюбила по-настоящему и готова принять абсолютно все, лишь бы он был жив, лишь бы ему было хорошо. Хотя бы как благодарность за минуты того, что она испытала, за возврат молодости, за возврат всех живых чувств, за возврат самой себя.
Так что в этой роли много всего, и многое питается и от самой жизни, от того, как актеры живут, от того, как им тяжко, когда у них ничего нет, когда им нечего играть, когда жизнь души полна эмоциями и пониманием того, что можно выразить, причем выразить то, что прожито собственным сердцем.
В общем, эта роль очень исповедальная. И хотя это не я, но я ее понимаю всю — от самого начала до самого конца. Я все про нее знаю. Я ее чувствую. Но это не я.
Вспоминаю свою жизнь, свою любовь, которая сохранилась в моей душе до самой старости. Я помню, как встречала любимого человека, который прилетел на один день в Крым, где я отдыхала. Его самолет прилетал рано утром, но я не могла дождаться утра, я пошла навстречу машине еще ночью, на рассвете. Я шла долго по шоссе, ноги устали в туфлях, и я шла босиком. И увидев меня на шоссе, босую, счастливую, он был потрясен моим чувством несказанного счастья.
Поэтому мне легко играть сцену, где я на коленях прошу его не покидать меня. Я не думаю, как выгляжу в эту минуту. И я счастлива на сцене. Это я люблю, это я не стесняюсь стоять на коленях. Чувство сильнее мыслей о том, что обо мне подумают.
Здесь есть какое-то удивительное сочетание, с одной стороны, исповеди (я сознаю, что так же повела бы себя в какие-то моменты) и, с другой стороны, очень холодного точного взгляда на нашу профессию, которая накладывает свои черты. Они, может быть, плохие, но они объяснимы, они мною оправданы, потому что я сама проживала всю актерскую унизительную, беспомощную и в то же время иногда божественную жизнь, какая бывает у нас, у актеров. Ну, если не иметь, конечно, какой-то поддержки, мужа или еще кого-то, а просто вот жить и играть то, что тебе дали, и понимать, что чего-то ты никогда не получишь, и будешь мучиться, и будешь знать, что ты тонко чувствуешь и тонко можешь выразить, но этого не случится.
Это огромное горе, которое испытывает человек творческий. И наоборот, огромное счастье, если вдруг твой душевный крик дошел до зрительного зала и ты получил ответ оттуда. Тогда ты понимаешь, что пошла на сцену не зря, потому что если в тебе что-то такое плачет, стонет, кричит от несогласия или молит, молит Бога: «Дай мне это, дай мне любовь, дай мне выразить себя», — если это ощущает зал, то можно сказать, жизнь прожита прекрасно. Потому что в эти минуты или секунды то, что ты знаешь, прочувствовал, прожил, вдруг дошло до тысячи людей. Пусть не до каждого, но до кого-то дошло.
Роль эта дает колоссальные возможности. И может быть, кому-то я не нравлюсь в ней, ведь есть определенное представление обо мне — своего рода открытка: улыбка, покой и русскость какая-то. Но человек гораздо глубже, чем улыбка и лакированное фото. Человек может быть и греховен, он может адски мучиться от каких-то невысказанных или непрочувствованных ощущений, и все это живое и почти в каждом из нас раскидано. А в женщинах особенно. Я замечаю, что пьеса, где есть любовь и где есть страдание, где есть выплеск женского начала, до женщин прекрасно доходит, потому что как бы она, женщина, ни жила замкнуто, тихо, ничего плохого не делая, ни с кем не греша, это не значит, что ничего в ней не бушует. В ней все есть, и получая это со сцены, она безумно благодарна, она понимает: то, что Бог в нас закладывает, живое. И значит, каждая женщина, которая недополучила, все равно себе говорит: «Ей так же тяжело, как и мне. Я не одинока». И это хорошо.