Любить и верить — страница 4 из 26

4

Историю про Машу нужно начать с рассказа про Бубыря. Бубырь был в нашей «шайке» на уровне атамана, но держался как-то особняком. Высокий, с черными вьющимися волосами до плеч (все носили тогда «боксы» и «полубоксы», а то и стриглись наголо), он за счет упорства и смелости мог выстоять в драке против пяти «барачных» — и те его боялись. Не знаю, как (от нас до райцентра больше сорока километров) он связался с городской шпаной и участвовал в попытке залезть в райунивермаг. За это попал в детскую колонию. После его отправили в детскую трудовую школу. Мать его была больна и сама к тому времени лежала в лечебнице. Когда Бубырь явился «на побывку», мы всей «шайкой» собрались у него. Он долго рассказывал про колонию, про ее обычаи. Потом он надел шляпу с узкими полями, модное осеннее пальто, и все вместе мы прошлись по поселку. Прежние достоинства, колония и новая щегольская одежда возносили его на недосягаемую высоту. Остановившись у освещенных окон магазина, Бубырь сказал нам: «Скоро деньги и у вас поменяют, — и достал из кармана двадцать копеек. — Возьми, — сказал он мне, — купите конфет». Я нерешительно взял монетку. Чтобы хватило конфет, даже самым малолеткам нашей «шайки» нужно было рубля два. На двадцать копеек купишь разве что две коробки спичек.

Но продавец, рассмотрев мои деньги, свесила полкило знаменитых подушечек. Когда я вышел из магазина, все, даже самые взрослые, взяли попробовать этих конфет, купленных за двадцать копеек.

А поздно вечером, когда я вернулся домой, меня ждала Маша. Мы жили с ней по соседству, вместе ходили в школу. Я класс во второй, она в восьмой. Маша считалась самой примерной ученицей. Она участвовала во всех кружках — от драматического до астрономического, во всех спортивных секциях. Но ни учителя, которым она казалась девочкой, сошедшей с плаката «Правила поведения и обязанности учащихся IV—VIII классов», ни старушка мать, работавшая сторожихой на спиртзаводе, не знали и не догадывались о второй ее жизни. Ее стройные ноги, с по-детски крупными, красивыми коленками, аккуратное, восторженное личико, ловкая фигурка в синей юбочке не давала покоя всем ранним донжуанам. Да и ее тянуло к ним какой-то ей самой еще непонятной силой.

Маша начала расспрашивать меня о каких-то школьных делах так путано и сбивчиво, смущаясь на каждом слове, что я никак не мог понять, что она хочет. Наконец, когда вышла мама, Маша, смутившись еще больше, спросила, когда уезжает Бубырь. Я сказал, что завтра. В этом не было никакой тайны.

До самого последнего часа она не могла решиться. Но все же, первый раз в жизни, сбежав с двух последних уроков, Маша пошла к Бубырю. Пошла сказать, что влюблена в него и с тайной надеждой, что он, может, поцелует ее, и этот поцелуй останется у нее единственным на всю жизнь.

Все это Маша рассказала мне лет через десять. Мы встретились в большом городе. При Маше был кавалер не менее роскошный, чем Бубырь по моим детским воспоминаниям. Хотя Маша и ее мать уже давно не жили в нашем поселочке, но я не терял ее из вида. Маша уже кончала машиностроительный институт. После Бубыря у нее было множество «романов», и все она переживала полно и глубоко, живя все в том же детском мире, что и десять лет назад. Бывают такие женщины, расточающие и принимающие бескорыстно, просто и искрение.

Маша обрадовалась встрече, сразу же куда-то отправила своего кавалера, и мы ушли с ней в осенний парк, и там, на одинокой скамейке, она излила мне душу, поплакалась своим горем — я ведь был не чужой человек, я был из того же детства, что и она.

Бубырь тогда не поцеловал ее, но от этого влюбилась Маша еще больше. Она достала адрес, писала, скрываясь от всех, ему в колонию, получала ответы, хранила их только при себе. Но потом ответы почему-то перестали приходить, потом десятый класс, потом город. Бубырь не оставил ей единственный поцелуй на всю жизнь, а оставил больше — романтическую несчастную любовь. И то, что эта любовь у нее была, часто утешало Машу в минуты горести.

Так бы все и осталось. Но этим летом, на практике, она встретила Бубыря.

Бубырь оказался невысоким, даже плюгавеньким, с начинающейся лысинкой, с жалким животиком и с пугливыми, в заботах глазами. После колонии он «взялся за ум», пошел работать на производство, окончил какой-то техникум и теперь сидел за двухтумбовым коричневым столом в плановом отделе консервного завода в захолустном райцентрике.

Все это не остановило Машу, переполненную увлечением детства, но, несмотря на ее всесокрушающую женскую энергию, ей не удалось ничем тронуть своего бывшего «возлюбленного».

Может быть, и удалось бы, но как раз в это время Бубырь вел сложную борьбу за расширение квартиры — жена, двое детей, профком. «Он просто трус, жалкий трус», — Маша уехала с разбитым сердцем.

Конечно, поклонников у Маши хватало. Но ей хотелось романтического, голубого, упоительного сна, в котором воздушно плывешь, не чувствуя себя. А все поклонники были земными. Даже предлагали выйти замуж — перечисляли разные условия: квартирные прописки, машины. Маша могла променять все это на один вечер в осеннем парке. Она уже забыла про Бубыря (так ему и надо) и говорила мне, что я удивительно вырос и не верится, что мы вместе, босиком… Не знаю, встречал ли я когда женщин красивее Маши, но притягательнее и обольстительнее — нет. Трудно было бы не увлечься Машей, под напором ее застенчивых, всеразрешающих глаз, — но как раз в это время голова моя была занята совсем другими мыслями, столь новыми для меня и, как казалось, столь важными, что я ничего не заметил. Я глупо торопился. В конце аллеи мне было налево, Маше направо. Но Маша не уходила. Она что-то чертила ногой на песке и, наконец, сказала, что в «Октябре» идет хороший фильм. Я опять ничего не понял и сказал, что это фильм режиссера N, а он никогда хороших фильмов не ставит, и посоветовал Маше не тратить время. Она посмотрела на меня исподлобья, и мы расстались.

Следующая наша встреча отозвалась болью уже в моем сердце. Произошло это через два — всего два года. Однажды летом, когда в городе плавится асфальт, я пошел к реке, но не на такой же раскаленный пляж, а дальше, туда, где к самой реке подходят кривые улочки пригорода с деревянными домишками, туда, где много старых лип, верб и кленов — там легче дышится. На одной такой улочке у колонки я увидел «Жигули» вишневого цвета и невысокого, с залысинами мужчину в тенниске. Он мыл машину. А недалеко, в тени, на скамеечке, сидела Маша. Такая же красивая, привлекательная, но начинающая полнеть. На ухоженном лице уже начинал появляться оттенок безразличия и знания жизни.

Я был так рад встрече, что почти не заметил этого оттенка. Я так давно никого не встречал из детства. Я вспомнил нашу школу в старом помещичьем доме, речушку, на которой летом мы строили плотины, чтобы искупаться, вспомнил нашу встречу в осеннем парке, за которую уже не раз корил себя. Но огонек детства не зажегся у Маши.

«Как жизнь? Как дела? Ты женат, работа?» — перебрав этот глупый набор, мы замолчали. Молчание затянулось. Я смотрел на Машу и думал, что если вот сейчас взять и увести ее — она не подумает о муже, машине — и мы вдвоем будем долго ходить по этим улочкам. Я буду говорить, говорить, а она молчать, и молчание будет похоже на ожидание. Но вместо всего этого Маша вдруг спросила, правда ли, что у нас в деревне можно купить хрусталь. Это была правда, и я как раз это хорошо знал, потому что сам несколько раз покупал его по просьбе городских однокурсников.

Маша поднялась со скамейки, и я увидел, что ее стройные, чудесные ноги остались такими же чудесными, как и были. В этот момент подошел муж. Маша познакомила нас, передала ему мой рассказ о вазах и рюмках. «Вот, теперь в деревне другой раз свободно возьмешь то, что в городе не достанешь», — сказала Маша. Они сели в машину и уехали.

Они уехали, а я вспомнил Кольку Шило, Бубыря, вспомнил, как Маша приходила спрашивать, когда он уезжает, вспомнил наш разговор в осеннем парке, и сердце мое заныло. Уходя из детства, мы теряем то, чего терять нельзя. И много я терял, но Машу, как, наверное, всегда женщину, было жалко больше всего.

И эта ноющая боль часто возвращается ко мне в душу. Я никогда не возмущался вслух — я тоже взрослый человек, семья, работа, соседи и просто люди вокруг. Я только иногда оглядывался назад, в детство, замечая каждый раз, что что-то со мною не то. Я вспомнил, что тогда, в детстве, мне была понятна бесконечность Вселенной и что позже, в школе, я перестал понимать, как это она бесконечна, — и мучился от этого, пытался вернуть утраченное или придумать новое понимание, думал ночами до головной боли, но ничего не получалось. А потом перестал об этом думать, меня не заботило, как это — бесконечно, да и вообще есть она, Вселенная, нет ее, круглая она, плоская…

Свет детства, упрятанный под толстой оболочкой (но не потухший), постепенно разгорался все больше и больше, то охватывая и пронизывая всего острой болью воспоминаний по вечерам, то наполняя предчувствием радости по утрам. И я понял, что нужно вернуться. Нам всем нужно вернуться, это возможно. И даже то, что мы ушли из детства, тоже, может, не случайно, мы ушли в сутолоку и суету для того, чтобы оттуда посмотреть на детство и оценить. А вернуться возможно.

И вот я стою на краю высокого обрыва. Со мной два моих друга — такие же худенькие и щупленькие, как я, загорелые, перемазанные за летний день. Мы поспорили, прыгну ли я вниз или струшу. Шаг вперед — и я падаю, цепляюсь за что-то, качусь по склону, царапая о засохшую глину спину, руки, ноги. Спускаются мои секунданты, мы присыпаем раны и царапины белесой пылью, чтобы не сочилась кровь, и идем по мощенной булыжником дороге. Слева — кирпично-красный обрыв, справа — огромные старые липы. Я-то знаю, что дорога вела к бывшим купеческим складам, за которыми был спиртзавод, а за ним наш поселочек. Но тогда мы шли по ней так, словно дороге не было конца. И вот уже давно рядом нет тех, с кем я шагал тогда, и долго я блуждал по другим дорогам, но я опять иду по ней, и иду, и возвращаюсь к своему далекому детству.