Хотя бы и такой факт — отказ от премии. Он мог свидетельствовать о внутренней честности и — что говорить! — о силе воли. Ведь это значит — стать выше личного честолюбия и так подняться над делом, чтобы взглянуть на него с высоты. Какая-то тихая радость охватила Соломею, словно она заново открыла человека, словно разглядела в нем не замеченные никем доброжелательство и щедрость…
— Я хотела сказать вам, Борис Николаевич, — она вдруг заволновалась, покраснела. — Вы напрасно так поступили. Зачем отказались от премии? Поверьте, для меня это и неприятно, и непонятно… Словно вы игнорируете… словно не признаете… — От этой неожиданной мысли у нее даже сердце защемило. В самом деле, разве другие не могут подумать так же?
— Дорогая Соломея Афанасьевна, грустно начал Борис Николаевич, — если бы вы знали, насколько неприятны мне все эти разговоры. Да что поделаешь! — людские языки на привязи не удержишь… Но не в этом суть. За свою жизнь я убедился, а теперь еще больше, что без морального превосходства даже самые крупные победы не приносят счастья. Я знаю, что никогда не достигну такого превосходства над нашим Александром. Да и не хочу теперь. Словом, не имею права на такую честь… Хоть вы поймите меня!..
Соломея ничего не могла ответить — не было сил. Кому же, как не ней, знать, чего стоит человеку такой жестокий внутренний суд? На это способны только самые мужественные. Но, может быть, это только внешнее, а настоящее — боязнь, что Кучеренко опозорит его?..
— Борис… Умоляю! Подумайте… И не делайте ничего. Не нужно давать повода для некрасивых разговоров. Хотя бы ради прошлого. Мне так больно все это… Не могу вспоминать, а забыть нет сил. — Она перевела дыхание, тихо, почти шепотом сказала: — Прошлое вес же беспокоит меня. Как бы вы могли помочь! Мне кажется, если бы я знала правду, то успокоилась бы. Что он говорил вам в ту ночь?
Борис Николаевич вздохнул. Медленно снял очки, устало протер платком веки. Снова вздохнул. Лицо его как бы посерело.
— Время отдалило нас от той печальной ночи, дорогая Соломея. Многое стерло из памяти. — Он нервно постучал очками по ладони. — Но помню главное: он возмущался тем, что известную вам рукопись его не утвердили к печати. Была слишком неблагоприятная рецензия.
— Рецензия?! — вскинулась Соломея. — Я ничего не знаю об этом.
— Не знаете? — Медунка улыбнулся. — Дело обычное: были не те акценты, каких хотели бы тогдашние авторитеты.
— Но ведь он отослал рукопись в столицу, и книга потом была издана! И стала очень популярной.
— Ну, видите ли, это тогда кое-кто так думал. А наш Александр критики не терпел. Со всеми воевал. Это не понравилось…
— А вы разве не поддерживали Сашка?
— Ну, конечно же… поддерживал…
«Чем? — хотела крикнуть. — Тем, что возражал? Тем, что обвинял?» Этот бурный разговор… Теперь она как бы слышит его… Как бы вбирает всем своим существом напряжение мыслей и вспышку чувств той ночи.
— Но поверьте… Я желал ему только добра. Только добра.
— Вы советовали…
— Только отложить, выждать… Не идти против рожна…
— Против — вас?.. Против подобных вам, Борис? Таких податливых…
— Вы… неправильно меня поняли. И напрасно оскорбляете, хотя я вижу ваше состояние. Я желал ему добра, поверь мне… — Он вдруг заволновался и перешел на «ты». Вскочил, нервно забегал по кабинету. Уставился глазами куда-то в угол, точно прислушивался к чему-то далекому, неясному. — Я хотел уговорить его не идти так прямолинейно. Его намерения могли неправильно истолковать. Я не хотел этого.
— Конечно! Тогда тебе пришлось бы проявить себя настоящим человеком, а ты им никогда не был… — Теперь Соломея с ненавистью смотрела на Медунку.
— Нет, этого я не боялся, — он спокойно взглянул на нее. — Я не мог прикрывать своим именем неприятности, какие могли произойти с ним позднее.
— Ты уверен, что они были бы? В конце концов, все зависело от тебя. От твоей позиции. А ты ее тоже никогда не имел — всегда брал напрокат. Куда удобнее и спокойнее! Я понимаю…
— Это жестоко, Соломея. И неверно. Я отвечал за его судьбу… Я уговаривал его прислушаться к жизни. Люди устали от войны. Им так нужны были простые, светлые мысли, настроения.
— И ты считал, что должен брать на себя право мыслить и решать за других?
Соломея поднялась. Нет, нет, она все же ошиблась… Эти его вздохи… Это выражение сочувствия на лице… Как же она могла?.. Она молча направилась к дверям.
— Соломея!.. — Борис Николаевич даже вскрикнул. — Я не сержусь… Соломея… Афанасьевна… Вы мыслите эмоциями, как все женщины. А я исхожу и всегда исходил из позиций строго логичных. Я… прощаю вам горькие и… несправедливые слова по моему адресу. Тем более, что они не относятся ко мне! — Он обрадовался какой-то своей внезапно мелькнувшей мысли, и эта радость заиграла в его глазах. — Они порочат нашу великую действительность. — Он уже успокоился, стоял, выразительно выговаривая, почти чеканя каждый слог. Точно приговор выносил…
— Наша действительность в самом деле велика, — тихо, раздумчиво отозвалась Соломея. — Но не вы сделали ее такою, друг мой. Не вы!.. Вы только умело пользуетесь возможностями, какие она предоставляет. И прежде, и теперь — тоже. Так не вам судить меня. Да у вас и права такого нет. О таких, как вы, говорят — позавчерашний день.
Медунка сделал шаг назад, как будто хотел отойти в затемненный угол. Крепко сжал ладони, словно в них была его опора.
— Не будем уточнять, кто в каком дне живет. Если уж на то пошло, лучше быть в позавчерашнем дне, уважаемая Соломея Афанасьевна, чем… Я хочу сказать, что посмертные монументы меня не прельщают.
Она хотела ответить еще, но только приоткрыла губы. Расширенные зрачки впились в строгое, сухо-официальное, учтивое лицо.
Одеревенелыми ногами шагнула к двери, бессознательно толкнула — она мягко отворилась. Еще помнила, как вышла в коридор. И сразу жаркая истома залила тело, из-под ног выскользнул пол…
Потом в сознание прорезались голоса.
— Да это Ольшанская! Зовите Мирославу! Помогите! — Над нею наклонилась какая-то женщина. Кому-то решительно приказала: — Коля, чего стоишь? Беги к директору!
— Я здесь, Ольга Петровна. Здесь… Что с нею?
— Наверно, сердце, Макар Алексеевич. Потеряла сознание…
— Отведите в мой кабинет.
Соломея раскрыла глаза, попыталась улыбнуться.
— Не нужно, прошу вас. Мне уже лучше. Это так что-то… Неожиданно меня куда-то понесло.
— Почему же вы ко мне не зашли, Соломея Афанасьевна? — удивлялся директор.
— Я у Бориса Николаевича… была. Вас не хотела понапрасну тревожить.
Ее посадили на стул. Была она совсем покорной и неподвижной. Только еще немного вздрагивало тело…
— За чем же вы приходили?
— За правдой, — прошептала она. — Но правда оказалась для меня слишком… жестокой.
— Оставьте. Вам нужно отдохнуть. — Ольга Петровна решила прекратить разговор, видела, что Ольшанская как бы прислушивается к чему-то в себе. — Может повториться приступ.
— Я пойду. Спасибо вам, — улыбнулась всем Соломея. — Я никогда не думала, что может быть так больно.
Все переглянулись.
Вот и узнала. Все же не напрасно пришла сюда. Как долго приходится иногда дожидаться победы. Тяжко порой бывает отделить истину от ее тени, честь — от честолюбия. Но победа непременно бывает и здесь! Ведь существуют Кучеренки, Озерные… Существует человеческая совесть. Она даже равнодушным иногда не дает покоя.
В памяти Михайлы частенько оживала дедовская хата, лес, шум ветра в вершинах деревьев. От того времени осталось у него особое уважение к людям, живущим среди природы и как-то по-своему видящим и любящим ее. И все-таки он чувствовал себя горожанином, и всякий раз, возвратись из села, от деда, он с волнением входил в огромный, со стеклянной крышей зал, где ровно, приглушенно работают станки-автоматы, стоит запах разогретого масла и на удивление легко закручивается в спираль синеватая металлическая стружка.
Может, и не так давно это началось, но Михайле казалось, что он всегда работал здесь под наблюдением мастера Путинца. И считал, что с наставником ему крупно повезло. Осип Иванович встретил их с матерью случайно, в трамвае. Сколько было Михайле тогда, вскоре после войны, — годика три-четыре. Осип Иванович, улыбаясь, вспоминал потом, как все было. Сразу после смены трамвай был битком набит. Рабочий люд молчал, и лишь один пассажир лепетал всю дорогу — то просил какую-то коробку, то вдруг стал читать стихи про кукушку, которые они сегодня в садике учили:
А я в лесок ходила,
брала цветок к цветку,
люли, люли…
— Помолчи, Михайло! — глуховатым голосом негромко просила мать. — Это девчоночий стишок, а ты парень!
Аргумент, видимо, показался убедительным. Михайлик остро чувствовал свое мужское достоинство. Он замолчал. Но ненадолго.
— Тогда я сам буду складывать стишок.
— Да помолчи ты!
— Вот эту машину хочу! — Мальчуган ткнул пальцем в стекло, на грузовики и «Победы». — И эту хочу…
Мать не знала, что ответить. Наконец нашлась.
— Ну так бери.
Пассажиры засмеялись. Они давно прислушивались: кто кого победит в этом диалоге-поединке?
Михалка, похоже, раздумывал, как воспользоваться маминым разрешением. Трамвай уже катился по мосту. Предвечернее солнце пробивалось сквозь густые тучи на горизонте.
— Солнце! — вдруг вырвалось у мальчика. Он прилип лицом к стеклу. Все невольно повернули головы к окнам. — Мама, я хочу солнце!..
Осип Иванович протискался поближе к неугомонному маленькому пассажиру.
— Куда ж это ты так далеко ездишь?
— В садик, — ответил малыш по-взрослому. — Меня возит мама.
— Там я работаю, на механическом. Мне так удобнее, — пояснила женщина и улыбнулась одними глазами. — Надо ближе к дому искать работу. Скоро возле нас новый завод будет — «Машстрой».
— Вам повезло. Вот мой телефон… Я переговорю. А какая специальность?