— Невесело живешь…
— Точно. Но живу.
— Ну и хорошо, Галька.
— Не знаю, хорошо ли… Да… Пойду уже. Вон звезды вышли на небо. Поговорю с ними…
Помешкала в дверях, еще раз надвинула платок на брови и исчезла в сумерках. А ей вслед кинул кто-то:
— Ги, Галька пошла!
— Молчи, болван. Это человек пошел.
ЗА ПАМЯТЬЮ
Бабуня бурчит. Пусть себе бурчит! Что ей — она старая. Ей лишь бы дома, лишь бы в тепле. А Марьяна спешит. Скорее, а то стемнеет.
Где ее старый кожушок! А валенки? На лавку полетело пальто с серебристо-черным воротником, меховая шапка. Нет, варежки она все же возьмет.
Ну вот, теперь она вовсе не Марьяна Павловна, не какой-то задерганный продавец универмага, где столько народу, что в глазах мелькает. Как хорошо, что она вырвалась из этого несмолкающего шума, непрерывного движения, где человек чувствует себя не полноценным созданием, а частичкой какого-то огромного, бесконечно движущегося тела.
А здесь она опять прежняя Марьянка, спрятавшаяся в белые снега. В тишину. В синее предвечерье. Как когда-то…
— Я скоро, бабуня! Ну, не скучайте!..
Под ногами скрипит снег. Так чисто и звонко. Снег вдавил дома в сугробы по самые окна. От этого село кажется сонным, маленьким, ненастоящим, как бы нарисованным. Куда-то пропала улица, а летом она широкая, зеленая, вся обставлена вербами, выходит на луг. Теперь только две тропинки вдоль домов.
Марьяна бежит быстро, спотыкается на сверкающих льдом залысинах; наверно, детвора, идя в школу, укатала их.
Улица кончается возле старой трухлявой вербы. Открывается бескрайнее белое пространство. Сердце застучало сильнее. Зашумело в голове. К чему это?
Глотнула морозного воздуха, стащила варежки, потом снова натянула.
Тропки тут нет — нетронутая целина вплоть до самой речки. А она не замерла, шевелит свинцово-холодным телом, тихонько журчит, кружит водовороты. Как и летом. Хотя зима мягко окутала ее берега мертвенно-белым покровом.
Марьяна бросается вниз. Вязнет в снегу по колени, падает и снова бежит к реке. Нет, не замерзла речка, течет!
На берегу отдышалась. Ну вот!.. Повидала… Вот мосточек на тот берег. Засыпанный. Нетронутый. За ним в снегах спят ивы. Летом высокие, гибкие, пышные — целые заросли ивняка. Марьяна бредет по колено в снегу вдоль тихого берега. Тревожно и радостно на сердце. Грустно и тревожно.
Вот они, три ивы над маленьким овражком. Единственные свидетели ее памяти. Молча спят под снеговыми шатрами. Только нежно-нежно перезваниваются меж собой обмерзшими, тонкими веточками. Какие же сны видятся им?
Марьяна тоже зажмурилась — и белое царство зимы исчезает. Щеки обжигает горячий жаркий ветер. Откуда-то слышится шорох осоки и кваканье лягушек. Гудение неугомонных пчел. Под пятки щекотно стелется теплая мята. Все это так зримо, отчетливо, что Марьяна со страхом открывает глаза.
Сурово и строго выжидающе прислушиваются к ней ивы.
— Здравствуйте! — шепчет им беззвучно Марьяна. — Это я…
Затрепетали, зазвенели испуганно:
— Зачем пришла? В такой мороз…
— За памятью, — что-то всхлипнуло в горле.
Опять встрепенулись обледенелые ветви:
— Забудь!.. Ты видишь? Ничего нет! Ничего не было…
— Нет, было. Вот здесь — сидел он. А здесь на траве — я. И квакали лягушки…
— Трава умерла. Лягушки спят. Ничего нет. Есть только мороз и белое марево. И холод… холод…
— Нет, все есть, и есть сын… Я скоро приду с ним. Хорошо?
Затихли испуганно ивы. Молчат онемело.
— Мы придем…
— А он? — вытянули в ожидании ветви и оцепенели.
— Его нет… Но есть его частица — сын…
Бредет Марьяна сквозь сугробы. За валенки набивается снег — не чувствует, не видит. Идет, идет — и остановится. Будто вслушивается в синюю тишь. И так хочется замереть, слиться с этим белым безграничьем и все забыть.
Но память толкает в спину, двигает ноги, и она бредет по снегам. Вот и улица. Светится окно бабкиной хаты. Тепло в хате, пахнет сухими травами и горьковатым дымком.
Возвращаться туда Марьяне не хочется. Опять бабуня как бы невзначай спросит:
— А тот… Грицко, не приезжал?
Марьяна останавливается у старой дуплистой вербы. Постоит тут, пока не застынут слезы на глазах.
Сумерки быстро развертывают над землей тихий, смутный покров. И Марьяна с трудом отрывает отяжелевшие ноги и мягко проваливается огромными валенками в снег.
Улыбнулась сама себе — побывала. И в этом году встретилась с памятью. К чему терзать себе душу? Сама не знает.
Бабка удивленно всплескивает руками:
— Ну, что с тобой приключилось, что уже и назад? Только было порог переступила и уже… А я сметанки принесла, молочко свеженькое… Или кто обидел?
Да нет, никто Марьяну не обидел. Просто очень-очень торопится, ведь завтра на работу, да и маленького на соседку оставила! Ну, разве что поужинает с бабуней.
Совсем стемнело, когда Марьяна выбежала на дорогу. Едва угадывалась белая тропка в белой полутьме. Изредка попадались прохожие, они спешили из запоздалых поездов к теплым заснеженным очагам. Звонко скрипел снег под ногами. Морозец еще сильнее хватал за щеки.
Марьяна медленно, устало одолевала неровную дорогу.
В сердце пусто и бездумно. Кому-то услужливо уступила тропку, двое приезжих спешили на зовущие огоньки. Оступилась и упала. Все равно… Все равно. Ведь ничего нет! Только белая пустыня и холод…
Кто-то подает руку. Кто-то стряхивает с нее снег. Какой-то мужчина.
— Спасибо, — говорит она неохотно.
— Не за что! Больше не падайте. — И побежал вдогонку за какой-то женщиной.
Марьяна вдруг метнулась вслед:
— Гриша? Остановился.
— Марьянка! Отчего же испуг?
— Гри-ша… — Широко раскрыв глаза, глядела то на него, то на фигуру женщины поодаль.
Он ставил чемодан на снег и снова брался за ручку. Растерянно топтался на тропинке.
— Ну, что там? Пошли! — недовольно окликнула женщина. — Уже поздно-о-о…
Эхо покатилось морозным простором, ударилось о снега и возвратилось к ней.
«Поздно-о-о! Поздно-о-о!..»
Отдаленно скрипел снег. Две фигуры таяли в темноте.
Марьяна двинулась вперед. На огни станции, которые мерцали вдали… и разбивались колючими осколками на ресницах…
ПОНЕДЕЛЬНИК — ВЫХОДНОЙ ДЕНЬ
Самолет приглушил моторы и поплыл по кругу над аэродромом. Она вдруг обмерла.
Подлетаем! Припала лицом к иллюминатору, жадно всматривалась в очертания незнакомого города.
Утром у нее и мысли не было лететь куда-то. Был обычный понедельник. Хмурый и серый. Небо расколыхалось, вывешивало над крышами косматые тучи, клубилось туманом. Порывистый ветер швырял в стекла окон звонкие капельки редкого дождя. Дома уже никого не было. На кухне осталась в раковине грязная посуда — завтракали наспех, потому что у всех сегодня работа с утра. А у нее — выходной. Из радиоприемника тихо журчала музыка. Ляна зажмурилась — фортепианный концерт Чайковского. Еще студенткой художественного института бегала слушать знаменитого американца Вана Клиберна. Он тогда гастролировал в Москве. С тех пор вошел в память этот фортепианный концерт. Выключила радио. Тишина. Но уже не такая осенне-безнадежная, как в первые минуты утреннего одиночества. И сразу пришло решение: сегодня у нее выходной — так пусть этот день будет праздничным! Пусть будет насыщенным, интересным, легким…
Достала свой новый шерстяной костюм — ни разу еще не надевала, берегла на праздники. Посмотрелась в трюмо. О! Она себе нравится. Еще чуточку косметики. Впрочем — нет. Когда-то ей сказали, что без помады заметнее капризный изгиб губ, а без туши для ресниц — мягче и ласковее глаза… И она больше не красится… Неожиданное воспоминание… Но она ведь ничего не хотела сегодня вспоминать. Ровно ничего… Впрочем, у Ляны есть право на это воспоминание. Зачем отказываться! Сегодня она будет свободна в своих пристрастиях, мыслях, настроениях… Сегодня — понедельник, у нее выходной день. А кроме того — победа! На художественном совете ее акварельные этюды одобрили. Это не пустяк. Хотели даже один этюд отобрать на республиканскую выставку, но профессор Славский решительно возразил: «Еще рано. Рано! Рано… Молода для этого. Пускай поработает». Молода? В тридцать семь? Смешно. Странно. Впрочем, никто не знает, сколько ей лет. Считают, слегка за тридцать. Что ни говори, в этом есть горькая услада для женщины! А ей обидно, потому что в ее годы иные из коллег и лауреатские значки носят, и дипломы заслуженных имеют. Да и сделано еще не так уж много. Семья, воспитание сына, постоянные размолвки и стычки с мужем, наконец, глубокая, затаенная отчужденность, которая давно залегла между ними и которую приходится ежедневно преодолевать в себе. Ведь у них — все-таки семья.
Виктор ревниво относится к ее успехам. К чему они ей? Хочет сравниться с лучшими? И куда тебе, женщина! Не хватит пороха. Дразнил нарочно. Ведь знал-то хорошо — хватит! Но понимал: для этого нужно освободить ее от бесконечных забот по дому. А брать на себя часть семейных дел — позаботиться о сыне, малый в школе не очень-то успевает, покупать ежедневно продукты, прибирать хотя бы после себя — ему не хотелось. Да сколько этой домашней работы, которой не видно и от которой можно отупеть! Мужчины всегда говорят: это не моя обязанность.
Оттого успех ее на художественном совете был встречен дома почти враждебно: «Думаю, Славский прав».
На какую-нибудь поддержку или сочувствие дома она не надеялась. Но по инерции или по какой-то извечно заложенной в женщинах доверчивости рассказывала мужу о своих заботах и раздумьях. Кому же еще? Если что-нибудь не клеилось, Виктор иногда помогал, успокаивал. От этого становилось легче. Прибавлялось упорства и терпения. Но когда он улавливал в ее глазах и голосе хоть какую-то надежду и окрыленность — начинал сердиться. Ляна к этому привыкла. Научилась отмалчиваться. Но порой страшно хотелось, просто необходимо было услышать слова ободрения. Чтобы увериться в своей силе. Чтобы, плотнее стиснув губы, двига