Снова поправил кошелки — от тряски вагона они сдвинулись с места. Нынче ему повезло, рано расторговался, в такие морозы картошка хорошо идет. Туда мешки тащил так, что плечи трещали. А денег… ну, купят корове клок сена, силоса какого ни на есть. И снова, дед, на рынок!
Оно бы можно и обойтись: продать корову или в колхоз сдать. Но как им со старухой без своего молока? Купленного он и в рот не возьмет! И как только его люди пьют, болтаное-переболтаное… Не то что прямо из-под коровки — тепленькое, сладкое, густое даже.
Вот только прокормить ту корову им со старухой уже не легко. Кабы у них дети были как дети, а то не захотели жить под отцовской крышей. Разлетелись, как птицы, в дальние края. Один на Енисее строит, другой — на целине прижился…
Мерно стучат колеса по рельсам, убаюкивают гомон в вагоне. За окнами проносятся заснеженные сады, поля, огороды. Дремлют под белым покровом села. Дремлют и пассажиры в переполненном вагоне. Даже та крикливая бабенка пригрелась у чьего-то плеча и затихла.
Старику не дремлется. Ноют ноги (присесть бы…), ноет спина (мешочки были тяжеленьки…). Болят в суставах руки.
Поднес заскорузлую узловатую руку к глазам, словно впервые увидел черные обломанные ногти, распухшие суставы. Время и работа не знали жалости… Сколько же работы переработано этими руками за жизнь!.. Они умели и хлеб сеять, и картошку сажать, и винтовку держать, и золото мыть… А она говорит — поработали бы с наше!.. Нет, милая, тебе не довелось столько работать, как этим рукам!
Сердито блеснул из-под седых бровей чистыми голубыми глазами на зловредную бабенку, что так обожгла его словами… Пожевал прокуренные усы, пошамкал беззубым ртом. Да разве она одна? Э, что там!..
Вздохнул глубоко, переставил сомлевшие ноги.
— Дедушка, садитесь! — дернули его сзади за рукав. Огляделся не спеша, сделал шажок. Не рвется ли кто-нибудь на свободное место?
— Да я, знаете… мешки…
— Неважно! Пускай там остаются!
Подошел. Плюхнулся на скамейку. Блаженно зажмурился. Улыбка зашевелилась в усах. Кто ж это усадил его? Ему приветливо улыбалась чернобровая смуглянка.
— Спасибо, дочка…
Глянул еще раз, еще… Чудеса! Откуда он знает ее? Ой, как знакомы ему эти темные шнурочки бровей, эти теплые карие глаза. Откуда! И этот платок на ней… Черный, в синих и красных розах. Он так оттеняет смуглоту девичьего лица, так подчеркивает яркость губ и глубину глаз…
Что-то шевельнулось в нем родное, давно забытое. На глаза наплыл теплый туман. А может, заслезились они от всего того, что вдруг надвинулось на его сердце…
Откуда-то, из глубины памяти, выплыло перед ним такое же точно смуглое лицо. Постойте, как это было? Да чуть ли не в ту круговерть восемнадцатого года… Точно. Тогда как будто…
…По ломкому льду переходили они через Днепр. Темная ночь глотала шаги. Колючая поземка заметала следы. Впереди лежала неизвестность. Впереди лежал молчаливый город, залитый кровью повстанцев. Отряды красного казачества первыми прорвали вражеское кольцо.
— Живее, живее!.. — шепотом передавалась команда. — Обходи правее! Здесь промоины!..
Где-то впереди уже строились ряды. Как на крыльях носился их легендарный командир. И вдруг… Одна нога начала стремительно съезжать вниз. Треск! Его конь уже барахтается в воде, храпит и булькает. Ледяная вода льется за воротник… Кажется, он тогда крикнул…
Догнал отряд не скоро. Война грохотала на западе. Пахло в воздухе весенней землей и терпкими почками. И еще пахло… ее косами. Ромашкой и чабрецом. Климентина… какой вихрь кинул тебя в мои объятия? И зачем?.. Черная печаль стояла в глубине ее глаз и стекала живыми серебряными росами.
— Я вернусь к тебе, Климентина.
Жаркие руки обвили шею.
— Вернусь.
— Я буду ждать… Всю жизнь, Федор!
— Вот тебе на память. Надень, пойдет ли? — Ой, как пошел ей тот черный платок с яркими красными и синими розами!.. Улыбнулась.
— Я буду ждать…
Такой она и осталась в памяти. Такой видел он ее в коротких солдатских снах. В кошмарных маревах колымских будней. В грохоте и дыме на Одере… Всю жизнь видел такой свою Климентину…
— Что вы присматриваетесь, дедушка? — не удержалась девушка в цветастом платке.
— Да так, дочка… Платок уж больно хорош. Тебе идет.
— Это от бабушки досталось.
— А сама ты откуда?
— Да вот здесь мы живем, в поселке. Сейчас мне выходить.
— С матерью живешь или уже отдельно?
— Своя семья у меня — два мальчика. — Засмеялась белозубо и прижала к груди сумку с гостинцами. — Вот, возу…
— А мать-то с вами?
— Нет, с бабкой Климентиной живет. Старая уже она…
— Да, да… все мы теперь старые, дочка…
Из глаз обильно катились слезы и прятались в усах. И старик не вытирал их. Зачем? Кто знает, что на душе у этого сгорбленного, придавленного годами человека? И какое кому дело до его горестей, до его мыслей?.. Никого не касается его судьба, его муки. И даже не догадается никто, что, может, он сейчас встретился здесь со своей молодостью, а может, навеки распрощался с нею.
Девушка поднялась — электричка медленно подъезжала к поселку.
— Слышишь, дочка… Скажи Климентине!.. — вдруг вскочил было старик и осекся. Что же он хотел ей сказать? Что всю жизнь искал ее и вот теперь только нашел? Что он стар и немощен и уже глядит в могилу? Что у него двое сыновей, и те где-то далеко…
— А вы… разве знаете ее? — удивленно поднялись черные шнурочки бровей.
— Скажи… что Федор Скрипка кланялся ей. Не забудь: Федор Мосеевич Скрипка!
— Ой, что вы… Бабушка говорила — так деда моего звали…
— Да что вы стали на дороге, выходите скорей! — заторопили пассажиры девушку в цветастом платке и подтолкнули к выходу.
— Не забудь же… Федор Мосеевич кланяется низенько!.. — дрожащим голосом кричал вслед старик.
Пассажиры выходили на станциях. И снова стучали колеса. Проносили по земле людские боли и радости. Людские судьбы и мысли.
ДОЧЬ
Моему дяде, заслуженному учителю Белоруссии, в прошлом белорусскому партизану, — Василию Силычу Картелю посвящаю
Совсем белые волосы и глубокие морщины на лбу. Глаза добрые, ласковые. Может, это и не она?
Карпюк спохватился. Нет-нет, это все-таки она.
— Вот как мы встретились… Даже не верится, — раздавался низкий голос Марии.
Не верилось и ему.
— А я читаю в газете — Карпюк Василий Кириллович. Думаю, он или не он? А сердце так стучит, словно почуяло! — Она поправила прядь седых волос. — Вот видишь? Совсем побелела! Еще с той поры… — Горькая ниточка залегла в уголках твердо сжатых губ. Она, наверно, никогда и ничего не забывала. — Ну что ж, давай же обниму тебя, Василь!.. Заслуженный учитель…
А он слова не мог сказать. Встретились слишком неожиданно. В кончиках пальцев шевелился холодный страх. Он, как ртуть, перекатывался по телу, от него немели ноги… И еще эта цветастая портьера над дверью — она тоже почему-то шевелилась. Словно кто-то хотел войти в комнату. Он не смотрел на нее, но чувствовал всем своим существом. За дверью кто-то ходил. Кто-то дробно постукивал каблуками. Кто это? Гелена? Или, может быть, Галинка?
А что, если дверь сейчас откроется…
Надо же было что-то ответить Марии, что-то сказать.
А Мария все говорила.
— Тебе дед Хомич привет передавал. Помнишь, тот, что Андрея у себя укрывал? Живой старичок!
Память на миг как бы провалилась куда-то, и он увидел мостик через полноводную Припять. И бой, и зеленые чудовища — танки… Короткая пулеметная очередь… После была ночь. Долгая и тяжелая. Он пробудился как от удара в лицо. Открыл глаза. Звезды?.. Сколько их и как щедро мерцают! Далекие, равнодушные звезды. Но кто-то здесь все-таки был.
— Есть кто тут?
Молчание.
— Есть кто?..
Только шорох травы. Так тяжело пошевелить рукой. Откатил холодное бревно. Труп. Снова позвал:
— Кто тут? Я — Карпюк! Помогите…
Рядом поднялась голова.
— Товарищ Карпюк, это я — Андрей! Вы живы?
Бурьян царапал лицо. Каждое движение отдавалось нестерпимой болью в спине. Один бросок, второй. До балки двести метров, не больше… Рядом она, рукой достать… А-а-а!! Еще раз — и все вдруг исчезло в темени боли…
И вот однажды утром — внезапное пробуждение, светлое, легкое, словно снова родился. Увидел перед собой затененные окна и любопытные детские глаза. Подобрав ноги, возле него на постели сидела девчушка. Василь протянул к ней руку. Это не был сон.
— Как тебя зовут?
— Галинка, — застенчивая улыбка заиграла возле ямочек на щеках. Сразу вскочила: — Вот вода, пейте! Пейте… — Прозрачно-голубые глазенки засветились доверием. — Мама велела, чтоб я вам подавала воду. А вы только просите и не пьете…
— А где мама? — Карпюк смотрел на ребенка, а все существо его наполнялось такой полнотой счастья, таким чувством нового рождения, какого он никогда не испытывал.
— Ма-а-ма! — звонко раздавался детский голосок на дворе. — Ма-ма, он уже смотрит!..
— Слава богу! — В дверях появилась высокая худощавая молодая женщина, она вытирала руки о фартук. Это была Мария. — А ваш товарищ у соседей пока что. Дед Хомич взял его. Ничего, ему полегче. Выходим… Вы не тревожьтесь, они к нам не придут, мы далеко от дороги.
Но оккупанты все же пришли в село. Согнали людей у школы и приказали всем коммунистам выйти вперед. Никто не вышел.
— Я знаю, где коммунисты. Надо цвай солдата и винтовки. Пух-пух. — Перед фашистским комендантом стоял голенастый мужичонка с темной шапкой жирных волос. Над левой бровью у него темнело коричневое пятно — родинка. Карпюк уже знал, что Ходоновича в селе дразнили «журавлем».
Мария вцепилась пальцами в плетень и замерла.
Через несколько минут гитлеровцы и полицаи были у Хомича. Не нашли никого. Гортанная грязная ругань раздавалась на дворе. Полицай дрожащей рукой указывал на хату Марии. В эту минуту на пороге появилась Галинка.
— Где коммуниста прячете, говори, ну! А то