Любить не просто — страница 9 из 45

Отказаться от премии? Тогда она должна наконец узнать причину той неожиданной, бурной стычки в институте. Ведь после нее и погиб Сашко. Институтский газик, на котором Александр Ольшанский всегда выезжал в экспедиции, был исковеркан. А перед ним замерла грузовая машина со свеклой. В кабине вылетели все стекла. Распахнуты дверцы. Водитель, молодой парень в полосатой футболке, перепуганный и подавленный катастрофой, сказал:

— Он летел как бешеный. Я остановился!.. Сигналил ему фарами еще издали. Вот здесь, на повороте, он и налетел на мою машину, точнее — его занесло на меня…

Автоинспекция подтвердила: грузовик стоял, когда в него на предельной скорости врезался газик. Нет, Ольшанский был трезв. И тормоза исправны. Он, видимо, был ослеплен гневом. Возможно, оттого и забыл об осторожности. Несчастный случай!..

Постояв, Соломея немного успокоилась. Уже увереннее вошла в длинный светлый коридор института. Она была здесь один раз в жизни. Тогда ее пригласили — Доля вручил только что изданную последнюю книгу Александра Ольшанского. Затем книга обошла весь мир. Так и должно было произойти — так надеялся Сашко. Верил в это, когда садился за письменный стол, когда под утро вставал из-за него. Верил, когда, наспех позавтракав, бежал на работу, когда возвращался вечером усталый и, отдохнув часок, снова брал в руки перо. Он хотел, чтобы люди больше знали о себе, о красоте и значении искусства наших далеких предков. Ольшанский работал напряженно и лихорадочно, точно от этого зависела судьба всего мира. Он верил, что его работа нужна. Потому что знал: жизнь не прощает забвения. Он жаждал перелить свои мысли и чувства в такие строки, чтобы они зажгли сердце каждого, кто хоть одним взглядом прикоснется к ним…

Вера и жизнь были для него синонимами. Так неужели вера покинула его в тот критический момент, в их последний разговор с Борисом? Если это так, во всем виноват Борис?! О, он умел убивать в людях светлую веру, умел извлекать наружу темные, слепые силы, скрытые до поры до времени в равнодушных и черствых человеческих существах, научившихся прикрываться железным заслоном законности. Но эмоционально подвижная, хрупкая, впечатлительная натура в такие минуты может на какой-то миг утратить веру, потерять душевное равновесие… О, этот жестокий миг может ослепить человека, метнуть его в бездну отчаяния…

В коридорах было светло и зелено. На окнах пышно цвели герани, темнолистые фикусы, кудрявые вьюнки. Звонко отдавались шаги — в самом конце длинного коридора, где, помнится, была библиотека. Иногда часто выстукивали женские каблучки. Озабоченные лица. Углубленные в себя взгляды. Соломея уважала такие лица и их сосредоточенность. Не хотела врываться в чужие мысли со своими заботами. Пусть размышляют. Пусть вдумываются. Она сама разберется, где этот, нужный ей, кабинет. Бориса Николаевича кабинет… А вот и он — на нем четкая надпись: «Заместитель директора института. Приемные часы от 14.00 до 17.00». Все, значит, в порядке.

Вошла в приемную. Секретарша любезно спросила — по какому делу? Пододвинула ей стул и снова уселась за пишущую машинку. Дверь кабинета Бориса Николаевича была приоткрыта. Там шел громкий разговор. Спиной к Соломее перед столом Бориса стоял тучный мужчина с гривой седых волос. Когда он повернул голову — над очками встопорщились кустистые брови, — Соломея сразу узнала его. Это академик Кучеренко. Он был еще в плену у своих мыслей и продолжал в чем-то возражать своему собеседнику. Басовитый, рокочущий голос убеждал Кучеренко, что именно он должен дать какую-то рецензию. Соломея встрепенулась. Борис!.. Столько лет она не видела его, не хотела видеть. А сейчас… Нет, она не испытывает никакой ненависти или отвращения к нему… Голос такой же — уверенный и ласковый. И сам он, кажется, почти такой, каким был когда-то. Очки. Подтянут, белый воротничок, галстук так же аккуратно завязан. Только залысины стали больше. И чуть отвисли щеки…

— Вы понимаете, почему это больше всего подходит вам? Вы лучше всех ориентируетесь в этом вопросе. И бесспорный авторитет. — Борис Николаевич взял Кучеренко под руку, и они вдвоем прошлись по ковру кабинета. Секретарша перестала стучать на машинке, выжидающе листала какие-то бумаги. — Но я должен предупредить — эту рецензию нужно дать как можно скорее. Я знаю, Озерный не из таких, что мирно принял бы вашу оценку. Он еще будет воевать — долго и упорно. Но не вам говорить о мужестве ученого и общественном долге, Иван Дмитриевич! Ведь наш институт изучает историю культуры. А культура нынче стала и одним из главных объектов, и оружием в идеологической борьбе. Чувствуете всю важность дела?

— Спасибо за доверие. Но… Знаете, меня настораживает одно обстоятельство… — Кучеренко легонько высвободился из-под руки Медунки и сурово блеснул своими большими глазами из-под очков. — Поскольку вы заговорили уже о гражданском долге, о борьбе и тому подобном, скажу… — он предостерегающе поднял палец. — В данном вопросе у меня нет уверенности, что мы должны дать именно такую — отрицательную — оценку этой работе Озерного.

— Уверенности? Дорогой Иван Дмитриевич… — Медунка искренне и широко улыбнулся. — Речь идет не столько о понимании сути дела, сколько о требованиях времени. В этом главное! Я должен сказать, что писания Озерного вряд ли получат одобрение… И значит, вы понимаете…

Кучеренко и Медунка уже стояли у двери, собираясь выйти из кабинета.

— Я подумаю, — проговорил наконец Кучеренко и решительно шагнул через порог. — Хотя, говоря по правде, я лично симпатизирую Павлу Озерному. Он талантливый человек, пусть и увлекающийся, и с ним вы тогда, говоря деликатно, обошлись несправедливо. Его место здесь, среди нас. Я это всегда говорил. Главное — истина, объективная, принципиальная, единственная. Я только с этой позиции могу написать. Если вы ожидаете чего-то другого, то глубоко ошибаетесь. Я не собираюсь лицемерить. Моя седина этого не позволит. — Иван Дмитриевич Кучеренко покраснел от возмущения.

— Ну что вы так рассердились, — легонько прикоснулся к его плечу Медунка. — Я ведь не говорю, что вы должны непременно отбросить или решительно осудить Озерного. Пусть еще поработает, подумает, взвесит. Вас он послушается. Торопиться не нужно. Это необходимо для общего блага, для добра.

Кучеренко вдруг сорвал очки и, сдерживая гнев, глухо выдавил:

— Гм… для блага… Конечно, добро и зло — вещи реальные. Но кто сказал, что Озерный — это зло? — Он повысил голос. — Простите, но мне становится страшно, когда я слышу, как кто-то один или каждый из нас по-своему берется устанавливать, где добро, а где зло. Есть одно мерило. Иначе им может стать грубая или деспотически-корыстная сила, друг мой. Вот так когда-то и Ольшанского считали ненужным, а теперь — и премия его вам!..

— Я отказался, — поспешно проговорил Борис Николаевич, даже задохнулся было, и отступил на шаг.

— И правильно сделали. — Кучеренко сердито сопел. Протер платком стекла и нацепил очки на нос.

Долгая неловкая пауза. Соломея почувствовала, как кровь опять ударила ей в виски. Секретарша открыла шкаф и принялась что-то отыскивать в нем.

— Да, возможно… — Вздохнул сокрушенно Борис Николаевич. — А за рецензию все-таки возьметесь?

— Непременно возьмусь!

— Отлично. Пусть еще поработает! — Медунка не забывал о своем.

— А мы еще увидим! — снова вскипел Иван Дмитриевич. — Я удивляюсь вам, почтенный Борис Николаевич, ведь вы вроде бы и не специалист, как сами признаете, и не читали рукописи, а уже знаете, будто там нужно что-то дорабатывать. Как это понять? Боитесь, что кто-то затмит вашу славу? Не бойтесь! Ваша слава останется при вас, поверьте.

Кучеренко быстро вышел из комнаты.

Соломея облегченно вздохнула: академик Кучеренко ее не узнал. По-прежнему воюет, старый! О, он может позволить себе такую резкость. Крутой, неуступчивый, но честный и справедливый. Недаром его постоянно избирают парторгом института! Ни перед кем не заискивает.

А Борис? Выслушать такое… Ну, понятно, почему он отказался от выдвижения на премию: боялся публичного осуждения академика. Старик сказал бы это на весь мир — не любит молчать. Но когда выдвигали кандидатуру Медунки на премию, Кучеренко был в командировке. Страх быть опозоренным, а вовсе не внутренняя борьба толкнула Медунку на этот шаг. Так сказать, интуиция: тише едешь — дальше будешь. В этом случае разговор с ним ничего не прояснит. Да еще после Кучеренко! Скрыться тихонько, пока на нее не обратили внимания.

Соломея прижала к груди черную лакированную сумочку, потом открыла ее, вынула маленькое зеркальце и пудреницу — женский невинный жест покажет, что ей тут ни до чего дела нет.

— Вы ко мне? — Борис Николаевич остановил ее как раз тогда, когда она увидела в зеркале свое напряженное лицо.

От неожиданности — ее поймали, как вора! — вздрогнула. На какой-то миг в ней что-то оборвалось, холодок скользнул по телу. Смотрела на Бориса. Так близко… За стеклами очков пристальный взгляд темно-карих глаз. На губах спокойная улыбка уверенного в себе человека. Он внимательно, выжидающе наклонился к ней.

— Я… хотела к вам, Борис Николаевич, — она встала.

— Соломея?.. Соломея Афанасьевна?! Вот сюрприз! Честное слово. Что ж вы стоите, заходите в кабинет. Боже мой, сколько времени не видались. А я, знаете, хотел позвонить вам. Как здоровье? Мирослава не очень щедро информирует об этом. У нее свои заботы. Кроме того, у молодых несколько иные интересы, чем у нас, пожилых.

— Что поделаешь. Такова жизнь… Родители это понимают.

— М-м-м… Возможно. У меня детей нет.

— Так и нет?

— Нет, Соломея. Не знаю, печалиться или радоваться по этому поводу. Но, говоря по правде, ни на то, ни на другое нет времени. Оставляю это на старость.

Маска комического отчаяния легла на его лицо и рассмешила Соломею. Такой же, как когда-то. Любит прикидываться шутом. Борис тоже улыбнулся. Кто знает, так ли он жесток, как она думала о нем всю жизнь. Может, сама в чем-то была виновата, когда недосмотрела чего-то, а может, и другие люди подбросили сомнения — о, люди охотно верят в чужие грехи!