С того времени Канамэ перестал интересоваться их отношениями, он буквально «закрыл глаза». Хватит, не надо пытаться что-то предпринять, его судьба определится сама собой. Он полностью отдался течению, не сопротивляясь, слепо, составив с волнами единое целое, и, ничего не стараясь сделать по своей воле, ожидал исхода. При этом его страшило одно — срок испытания постепенно приближался к концу. Как он ни старался, чтобы всё тянулось без изменений, избежать развода невозможно. Насколько хватало глаз, путь был спокоен, но рано или поздно кораблю придётся пройти сквозь бури. Тогда-то Канамэ будет вынужден открыть глаза. Это предчувствие заставляло Канамэ при его робости ещё более пассивно отдаваться на волю волн, оставлять всё на произвол судьбы и ничего не предпринимать.
— Ты говоришь, что разводиться мучительно, а при этом поступаешь безответственно. Ты слишком беспечен, — сказал Таканацу.
— Эта беспечность родилась не сегодня. Я думаю, что мораль не может быть одной и той же для всех. Каждый человек живёт по морали, соответствующей своему характеру, это единственный правильный выход.
— Безусловно, это так. Но тогда в понятие твоей морали входит и беспечность?
— Может быть, это нехорошо. Но я, человек от природы нерешительный, не должен идти против своего характера и стараться быть решительным. Когда такой человек пытается изменить себя, он напрасно приносит большие жертвы — ничего хорошего из этого не выйдет. Безвольный человек должен жить по правилам, соответствующим его безвольному характеру. Если с этой точки зрения рассмотреть нынешние обстоятельства, то беспокоиться не о чем: безусловно, развод — лучший выход, и какими бы окольными путями к нему ни шли, мы всё равно к нему придём. И если я буду ещё более беспечен — значения большого это уже не имеет.
— Пока ты дойдёшь до конечного результата, вся жизнь пройдёт!
— Я серьёзно размышлял и об этом. Среди европейских аристократов адюльтер — не редкость. Но там никого не беспокоит, что муж и жена изменяют друг другу, на Западе адюльтер молчаливо допускается. Таких случаев, как мой, очень много. Если бы японское общество позволило, я мог бы всю жизнь так прожить.
— Даже на Западе никто больше не боится развода, потому что у религии нет никакого авторитета.
— Дело не в том, что они связаны религией. Даже на Западе страшно слишком решительно рвать связь с прошлым.
— Думай сам, что тебе делать. Я умываю руки, — вдруг отрезал Таканацу и поднял с пола том «Тысячи и одной ночи».
— Почему?
— Ты не понимаешь почему? От этих бесполезных разговоров о разводе у меня оскомина во рту.
— Но в каком положении я окажусь?
— Делать нечего.
— Ты говоришь: «Делать нечего», но если ты меня покинешь, не знаю, как мне быть. Если ты нас бросишь, положение станет совсем непонятным. Прошу тебя…
— Перестань. Сегодня вечером я с Хироси еду в Токио, — холодно ответил Таканацу.
Не давая определённого ответа, он с равнодушным видом стал листать книгу.
9
Весной соловей в столицу летит,
Моя лодка плывёт по Ёдо-реке…
О-Хиса, настроив сямисэн в сансагари,[49] пела осакскую песню «Узорчатый шёлк»,[50] которую любил старик. Большинство осакских песен довольно безвкусны, но в этой было что-то от любовных песен Эдо — возможно, поэтому она нравилась старику, выросшему в Токио и только на склоне лет переселившемуся в Киото. Отыгрыш после слов «плывёт по Ёдо-реке» был неприхотлив, но казалось, что в нём слышался плеск волн.
Моя лодка плывёт по Ёдо-реке.
Мой попутчик — северный ветер,
Ивы на берегу преграждают мне путь.
Проведу ночь в Хатикэнъя,
Проснусь на Амидзима,
Карканье ворон? Храм Кандзан…
С открытой веранды второго этажа через дорогу вдоль гавани открывался вид на море, там уже сгущались сумерки. Корабль «Китанмару», который, по-видимому, курсировал между Сумото и Таннова, отходил от причала. Порт был небольшим, когда корабль водоизмещением не более четырёхсот-пятисот тонн маневрировал, корма почти касалась берега. Канамэ, сидя на подушке на веранде, смотрел на небольшой бетонный мол, похожий на покрытое сахаром пирожное, — он защищал вход в гавань. На нём в небольших фонарях уже горел огонь, но море было ещё светло-голубым. У фонарей сидело на корточках несколько человек, удивших рыбу. Пейзаж не был особенно красив, но в деревнях в окрестностях Токио такого не увидишь.
Когда-то Канамэ ездил развлекаться в гавань Хираката в провинции Хитати. Там на холмах с двух сторон от гавани горели фонари, на берегу в ряд стояли дома проституток — казалось, место совсем не изменилось со старых времён. Тому было приблизительно двадцать лет. Но по сравнению с Хираката, пришедшим в упадок, здесь вид был радостным, доставляющим наслаждение. Как многие токийцы, Канамэ был по характеру домоседом, он путешествовал редко. Когда в гостинице после ванны, накинув на себя халат и опираясь на перила, он взглянул на открывающийся перед ним вид, ему показалось, что он уехал куда-то далеко, хотя это был всего лишь остров совсем близко во Внутреннем море.
Когда тесть пригласил его, у Канамэ не было желания пускаться в путешествие. Старик в сопровождении О-Хиса собирался совершить паломничество по тридцати трём знаменитым местам Авадзи. Канамэ подумал, что ему будет неинтересно, что он испортит удовольствие любезному тестю и что лучше отказаться. Но старик начал уговаривать:
— Мы остановимся на пару дней в Сумото, посмотрим кукольный театр Авадзи, от которого произошёл Бунраку. Потом мы отправимся в паломничество по святым местам, а вы можете возвратиться. Побудьте вместе с нами только в Сумото.
Ему стала вторить О-Хиса. У Канамэ было ещё живо впечатление от недавно виденного кукольного спектакля, поэтому ему самому было любопытно увидеть театр Авадзи.
— Что за вздор! — нахмурилась Мисако. — Или ты тоже собираешься совершить паломничество по святым местам?
Канамэ представил, как вместе с хрупкой О-Хиса, бредущей по дороге, словно О-Тани из пьесы «Игагоэ»,[51] он будет распевать буддийские песнопения и звенеть колокольчиком… — и позавидовал развлечениям старика. Многие осакские эстеты каждый год в сопровождении любимой гейши обходят достопримечательности на Авадзи, и старик решил, что отныне и он будет каждый год паломничать, несмотря на возражения оберегавшейся от солнца О-Хиса.
— Что вы сказали? Где это Хатикэнъя? — спросил старик, когда О-Хиса положила на циновку плектр из рога буйвола. Несмотря на май месяц, старик был в тёмно-синей накидке на лёгкой подкладке поверх халата. Трогая поставленные на маленький огонь оловянные бутылки и расставив пред собой уже знакомые лаковые чашки, он терпеливо ждал, пока нагреется сакэ.
— Да, Канамэ-сан, вы уроженец Токио и не знаете, что такое Хатикэнъя. — С этими словами он взял с печки бутылочку для сакэ. — В старину корабли ходили по Ёдогава от моста Тэммабаси в Осака. Хатикэнъя — одна из остановок на этом пути.
— A-а, вот в чём дело! Поэтому и «проведу ночь в Хатикэнъя» и «проснусь на Амидзима».
— Длинные осакские песни наводят сон, я их не слишком люблю. А не очень длинные мне нравятся.
— О-Хиса, не споёте ли ещё что-нибудь в таком же роде?
— Но она поёт совершенно неправильно, — вмешался старик. — Молодые женщины поют эти песни слишком изящно, так неправильно. Я всегда говорю, что и на сямисэн надо играть не слишком деликатно. Они не понимают настроения, исполняют осакские песни в стиле баллад нагаута.
— Если я плохо пою, пойте сами…
— Ладно-ладно. Спой ещё что-нибудь.
О-Хиса насупилась, как избалованный ребёнок, пробормотала: «Не так, как надо…», но взялась за сямисэн.
Ухаживать за придирчивым стариком было нелегко. Он сильно любил её и старался довести до совершенства и в танцах, и в пении, и в приготовлении пищи, и в уходе за своей внешностью, чтобы, когда он умрёт, она смогла выйти замуж за достойного человека. Но было ли такое старомодное воспитание необходимо для молодой женщины? Разве она всю жизнь будет смотреть кукольный театр и готовить блюда из папоротника? Время от времени ей захочется пойти в кино и съесть европейский бифштекс. Канамэ восхищался её терпением, свойственным киотоским женщинам, но недоумевал относительно её истинных намерений. Когда-то старик, забывая всё на свете, обучал её свободному стилю составления букетов, сейчас его коньком стали осакские песни, и один раз в неделю они ездили к слепому мэтру, бывшему придворному музыканту, брать уроки. И в Киото были превосходные учителя, но старик похвалялся, что они обучаются настоящему осакскому стилю, а при исполнении песен в этом стиле сямисэн можно было не держать на коленях. Может быть, его выбор педагога объяснялся тем, что ему очень нравилась ширма Хиконэ.[52] Старик понимал, что О-Хиса, начав учиться поздно, не сможет достигнуть подлинного мастерства, но он хотел наслаждаться её красотой, когда она играла на сямисэн. Он не столько слушал, как она играет, сколько получал удовольствие, глядя на неё.
— Ну, без лишних разговоров, ещё одну.
— Какую же?
— Какую хотите. Лучше какую-нибудь, какую я знаю.
— Тогда, может быть, «Снег»?[53] — С этими словами старик предложил Канамэ чашку с сакэ. — Канамэ-сан, конечно, слышал «Снег».
— Да, всё, что я знаю, — это «Снег» и «Чёрные волосы».[54]
Слушая песню, Канамэ вспомнил случай из своего детства. Они жили на Курамаэ, там все дома были построены одинаково и не отличались от лавок в окрестностях Нисидзин современного Киото. На улицу выходила лишь решётка узкого фасада, а дом тянулся в глубину гораздо дальше, чем можно было предположить снаружи. За лавкой следовали различные помещения, за ними — внутренний дворик, через который ходили по коридору, а в самом конце постройки были комнаты, в которых жила семья. Дома с точно такой же планировкой стояли справа и слева от их жилища, и со второго этажа ч