Давно все это прошло, но память Лермонтова дорога мне до сих пор; поэтому я и не возьмусь произнести суждение о его характере, оно может быть пристрастно, а я пишу не панегирик.
Да будет благосклонен ко мне читатель и не осудит, если неинтересная для него личность моя так часто является пред ним в этом рассказе. Единственное достоинство его есть правдивость; мне казалось необходимым для отклонения сомнений разъяснить, почему все, о чем я говорил, могло быть мне известно, и назвать поименно несколько лиц, которые могут обнаружить неточность, если она встретится. Прошу и их не взыскать, если по этой причине я дозволил себе, без их разрешения, выставить в рассказе моем имена их полностью.
Николай Раевский. Рассказ о дуэли ЛермонтоваВ пересказе В.П. Желиховской
Мы просили почтенного Николая Павловича Раевского, близко знавшего Лермонтова, рассказать, что он помнит о последних днях жизни поэта.
И Николай Павлович рассказал так интересно, что мы слушали, боясь проронить слово.
Николай Павлович Раевский, кажется, теперь единственный, близкий Михаилу Юрьевичу современник, который не только еще живет на свете, но и думает, и чувствует, и откликается своей, еще юной, душой на всякую живую мысль. Я думала попросить его самого записать свои воспоминания, но говорит, что теперь он уже больше «не грамотей», хотя в былые времена несколько лет сотрудничал в «Москвитянине». В помощь мне он принес только конспект своего рассказа, со всеми именами и числами, да план тогдашнего Пятигорска. Записываю его рассказ.
Этому чуть не пятьдесят лет прошло. Пятигорск был не то, что теперь. Городишко был маленький, плохенький; каменных домов почти не было, улиц и половины тех, что теперь застроены, так же. Лестницы, что ведет к Елизаветинской галерее, и помину не было, а бульвар заканчивался полукругом, ходу с которого никуда не было и на котором стояла беседка, где влюбленным можно было приютиться хоть до рассвета. За Елизаветинской галереей, там, где теперь Калмыцкие ванны, была одна общая ванна, т. е. бассейн, выложенный камнем, в котором купались без разбору лет, общественных положений и пола. Был и грот с боковыми удобными выходами, да не тот грот на Машуке, что теперь называется Лермонтовским. Лермонтов, может, там и бывал, да не так часто, как в том, о котором я говорю, что на бульваре около Сабанеевских ванн. В нем вся наша ватага частенько пировала, в нем бывали пикники; в нем Лермонтов устроил и свой последний праздник, бывший отчасти причиной его смерти. Была и слободка по сю сторону Подкумка, замечательная тем, что там, что ни баба – то капитанша. Баба – мужик мужиком, а чуть что: «Я капитанша!» Так мы и называли эту слободку «слободкой капитанш». Но жить там никто не жил, потому, во-первых, что капитанши были дамы амбиционные, а во-вторых, в ту сторону спускались на ночь все серные ключи и дышать там было трудно. Была еще и эолова арфа в павильоне на Машуке, ни при каком ветре, однако, не издававшая ни малейшего звука.
Но в Пятигорске была жизнь веселая, привольная; нравы были просты, как в Аркадии. Танцевали мы много и всегда по простоте. Играет, бывало, музыка на бульваре, играет, а после перетащим мы ее в гостиницу к Найтаки, барышень просим прямо с бульвара, без нарядов, ну вот и бал по вдохновению. А в соседней комнате содержатель гостиницы уж нам и ужин готовит. А когда, бывало, затеет начальство настоящий бал, и гостиница уж не трактир, а благородное собрание, – мы, случалось, барышням нашим, которые победней, и платьица даривали. Термалама, мовь и канаус в ход шли, чтобы перед наезжими щеголихами барышни наши не сконфузились. И танцевали мы на этих балах все, бывало, с нашими; такой и обычай был, чтобы в обиду не давать.
Зато и слава была у Пятигорска. Всякий туда норовил. Бывало, комендант вышлет к месту служения; крутишься, крутишься, дельце сварганишь, – ан и опять в Пятигорск. В таких делах нам много доктор Ребров помогал. Бывало, подластишься к нему, он даст свидетельство о болезни. Отправит в госпиталь на два дня, а после и домой, за неимением в госпитале места. К таким уловкам и Михаил Юрьевич не раз прибегал.
И слыл Пятигорск тогда за город картежный, вроде кавказского Монако, как его Лермонтов прозвал. Как теперь вижу фигуру сэра Генри Мильса, полковника английской службы и известнейшего игрока тех времен. Каждый курс он в наш город наезжал.
В 1839 году, в экспедиции против Шамиля, я был ранен под Ахульго. <…> Решили отправить меня на излечение в Пятигорск. <…> Петр Семенович Верзилин был в то время уже в чине генерал-майора, но определенных занятий никаких не имел. Некогда он был в бессмертных гусарах, и воспоминания про 12-й год и Адамову голову на мундире были его любимой темой. Некоторое время он служил в штабе, в Ставрополе, при генерале Эмануэле, и в Ставрополе же и женился, будучи вдовым и имея дочку Аграфену Петровну, на очень красивой даме польского происхождения, вдове Марии Ивановне Клингенберг, у которой тоже была дочь, Эмилия Александровна. Впоследствии, когда эти две барышни и родившаяся от нового брака Надежда Петровна выросли, любимой шуткой в банде Лермонтова был следующий математический казус: «У Петра Семеновича две дочери и у Марии Ивановны две. Как же выходит, что барышень только три?» Младшей из этих трех барышень Лермонтов раз сказал следующий экспромт:
Надежда Петровна,
Зачем так неровно
Разобран ваш ряд
И букли назад?
Платочек небрежно
Под шейкою нежной
Завязан узлом…
Пропал мой Монго потом!
Дослужившись до чина полковника, Петр Семенович был поставлен наказным атаманом над всем казачьим войском Кавказа и именно в это время поселился в Пятигорске, так как штаб его был там же. Тут он и построил себе большой дом на Кладбищенской улице, в котором жил сам со своею семьей, и маленький, для приезжих, ворота которого выходили прямо в поле, против кладбища. В бытность свою наказным атаманом, он хаживал на усмирение первого польского мятежа в начале 30-х годов, и очень любил вспоминать о своем разгроме местечка Ошмяны; хотя хвалиться тут было нечем, – дело далеко не блестящее. В конце же 30-х годов он был лишен своего атаманства. И вот по какому случаю. Неизвестно с чего ему пришло в голову приравнять себя к древним гетманам украинского казачества, вздев на свою кавказскую папаху белое перо, как то делывали разные Наливайки и Сагайдачные.
Таким-то образом, когда покойный государь Николай Павлович приезжал на Кавказ и увидел этот «маскарад», как он изволил выразиться, Петр Семенович наш слетел со своего места. Хлебосольна и ласкова эта семья была, как в наше время уже не увидишь. Достаточно сказать, что Лермонтов, я, Мартынов и прочие – все жили по годам, со своими слугами, на их хлебах и в их помещении, а о плате никогда никакой речи не было.
Когда Петр Семенович и Марья Ивановна узнали, что я в Пятигорске, ранен и нуждаюсь в уходе, они немедленно перетащили меня к себе и дали мне комнату в домике для приезжих. В этом-то домике мне и пришлось, некоторое время спустя, близко узнать покойного Михаила Юрьевича. Я и в прежние времена знавал его, но близок со мною он стал только, когда мы вместе поселились у Верзилиных.
Этот домик для приезжих был разделен на две половины коридором. С одной стороны жил полковник Антон Карлович Зельмиц, прозванный нами «О-то!» за привычку начинать речь с этого междометия, со своими дочерьми, болезненными и незаметными барышнями. Он был адъютантом генерала Эмануэля в то самое время, когда наш общий хозяин служил в его штабе, и между ними велась старинная дружба. С другой же стороны коридора в первой комнате жил я и поручик конной гвардии Михаил Петрович Глебов, называвшийся нами не иначе, как Миша; во второй комнате жил отставной майор Николай Соломонович Мартынов, а в двух последних, из которых одна служит рабочей комнатой, а другая спальней, жили вместе Михаил Юрьевич Лермонтов и его двоюродный брат, самый близкий друг его Столыпин-Монго. В рабочей же комнате Михаила Юрьевича мы все и чай пили по утрам. Вечером-то всегда у Верзилиных бывали, и обедали у них; а по утрам у него; не ставить же каждому порознь самовар?
Любили мы его все. У многих сложился такой взгляд, что у него был тяжелый, придирчивый характер. Ну, так это неправда; знать только нужно было, с какой стороны подойти. Особенным неженкой он не был, а пошлости, к которой он был необыкновенно чуток, в людях не терпел, но с людьми простыми и искренними и сам был прост и ласков. Над всеми нами он командир был. Всех окрестил по-своему. Мне, например, ни от него, ни от других, нам близких людей, иной клички, как Слёток, не было. А его никто даже и не подумал называть иначе, как по имени. Он хотя нас и любил, но вполне близок был с одним Столыпиным. В то время посещались только три дома постоянных обитателей Пятигорска. На первом плане, конечно, стоял дом генерала Верзилина. Там Лермонтов и мы все были дома. Потом, мы также часто бывали у генеральши Катерины Ивановны Мерлини, героини защиты Кисловодска от черкесского набега, случившегося в отсутствие ее мужа, коменданта кисловодской крепости. Ей пришлось самой распорядиться действиями крепостной артиллерии, и она сумела повести дело так, что горцы рассеялись прежде, чем прибыла казачья помощь. За этот подвиг государь Николай Павлович прислал ей бриллиантовые браслеты и фермуар с георгиевскими крестами. Был и еще открытый дом Озерских, приманку в котором составляла миленькая барышня Варенька. Отец ее заведывал Калмыцким улусом, был человек состоятельный, и поэтому она была барышня хорошо образованная; но у них Михаил Юрьевич никогда не бывал, так как там принимали неразборчиво, а поэт не любил, чтобы его смешивали с l’armée russe, как он окрестил кавказское воинство.
Обычной нашей компанией было, кроме нас, вместе живущих, еще несколько человек, между прочими, полковник Манзей, Лев Сергеевич Пушкин, про которого говорилось: «Мой братец Лев, да друг Плетнев», командир Нижегородского драгунского полка Безобразов и др. Но князя Трубецкого, на которого указывается как на человека, близкого Михаилу Юрьевичу в последнее время его жизни, с нами не было. Мы видались с ним иногда, как со многими, но в эпоху, предшествовавшую дуэли, его даже не было в Пятигорске, как и во время самой дуэли. Мы с ним были однополчане, я его хорошо помню и потому не могу в этом случае ошибаться.