Люблю отчизну я… — страница 20 из 25

На другое утро собрались мы в нашей с Глебовым комнате. Пришел и некий поручик Дорохов, знаменитый тем, что в 14-ти дуэлях участие принимал, за что и назывался он у нас бретер. Как человек опытный, он нам и дал совет.

– В таких, – говорит, – случаях принято противников разлучать на некоторое время. Раздражение пройдет, а там, бог даст, и сами помирятся.

Мы и его послушаться согласились, да и еще решили попросить кого-нибудь из старших переговорить с нашими спорщиками. Кого же было просить? Петр Семенович Верзилин, может, еще за месяц перед тем уехал в Варшаву хлопотать о какой-нибудь должности для себя. Был у нас еще один друг, старик Ильяшенко. Он нашу банду очень любил, а в особенности Лермонтова, хотя, бывало, когда станешь его просить не высылать из Пятигорска, он всегда бранится да приговаривает: «Убей меня бог, что вы, мальчишки, со мной делаете!» Ну, да его нельзя было в такое дело мешать, потому что он комендантом Пятигорска был. Думали полковника Зельмица, что вместе с нами жил, попросить, да решили, что он помолчать не сумеет. Он всегда, как что-нибудь проведает, сейчас же бежит всех дам оповещать. Ну, так нам же не было охоты барынь наших пугать, тем более что и сами мы смотрели на эту историю как на пустяки. Оставался нам, значит, один только полковник Манзей, тот самый, которому Лермонтов раз сказал:

Куда, седой прелюбодей,

Стремишь своей ты мысли беги?

Кругом с арбузами телеги

И нет порядочных людей!

Позвали мы его, рассказали ему всю историю. Он поговорить со спорщиками не отказался, но совершенно основательно заметил, что с Лермонтовым ему не совладать, а что лучше было бы, кабы Столыпин с ним сперва поговорил. Столыпин сейчас же пошел в рабочую комнату, где Михаил Юрьевич чем-то был занят. Говорили они довольно долго, а мы сидели и ждали, дыхание притаивши.

Столыпин нам после рассказывал, как было дело. Он, как только вошел к нему, стал его уговаривать и сказал, что мы бы все рады были, кабы он уехал.

– Мало тебе и без того неприятностей было? Только что эта история с Барантом, а тут опять. Уезжай ты, сделай милость!

Михаил Юрьевич не рассердился: знал ведь, что все мы его любим.

– Изволь, – говорит, – уеду и все сделаю, как вы хотите.

И сказал он тут же, что в случае дуэли Мартынов пускай делает, как знает, а что сам он целить не станет. «Рука, – сказал, – на него не поднимается!»

Как Столыпин рассказал нам все это, мы обрадовались. Велели лошадь седлать, и уехал наш Михаил Юрьевич в Железноводск.

Устроили мы это дело, да и подумали, что конец, – и с Мартыновым всякие предосторожности оставили. Ан и вышло, что маху дали. Пошли к нему все, стали его убеждать, а он сидит угрюмый.

– Нет, – говорит, – господа, я не шучу. Я много раз его просил прежде, как друга; а теперь уж от дуэли не откажусь.

Мы как ни старались – ничего не помогло. Так и разошлись. Предали все в руки времени. Авось-де он это так сгоряча, а после, может, и обойдется. Ну, и побежали день за днем. В то время и la belle noire в Железноводск уехала. Ее матери там надо было лечиться.

Мы подождали недели полторы. Видим, что Мартынов развеселился, о прошлом ни слова не поминает; стали подумывать о том, как бы изгнанника нашего из Железноводска вернуть: скучно ведь ему там одному. Собрались мы все опять. И Манзей тут был, и Дорохов, и князь Васильчиков, дерптский студент, что лечиться в Пятигорск приехал. Его отец чем-то видным при дворе государя Николая Павловича был; чуть ли не шталмейстером, да уж хорошо не помню. И государь его очень любил, сказывали. Сошлись мы все, а тут и Мартынов жалует. Догадался он, что ли, о чем мы речь собрались держать, да только без всяких предисловий нас так и огорошил.

– Что ж, господа, – говорит, – скоро ли ожидается благополучное возвращение из путешествия? Я уж давно дожидаюсь. Можно бы понять, что я не шучу!

Тут кто-то из нас и спросил:

– Кто же у вас секундантом будет?

– Да вот, – отвечает: – я был бы очень благодарен князю Васильчикову, если б он согласился сделать мне эту честь! – и вышел.

Мы давай судить да рядить. А бретер Дорохов опять свое слово вставил:

– Можно, господа, так устроить, чтобы секунданты постановили какие угодно условия.

Мы и порешили, чтобы они дрались в 30-ти шагах и чтобы Михаил Юрьевич стоял выше, чем Мартынов. Вверх еще труднее целить. Сейчас же отправились на Машук и место там выбрали за кладбищем. Глебов и еще кто-то, кажется, Столыпин, хорошо не помню, отправились сообщить об этом Михаилу Юрьевичу, и встретили его по дороге, в Шотландке, у немки Анны Ивановны. А князь Васильчиков сказал Мартынову, что будет его секундантом с условием, чтобы никаких возражений ни со стороны его самого, ни со стороны его противника не было. Посланные так и сказали Михаилу Юрьевичу.

Он сказал, что согласен, повторил только опять, что целить не будет, на воздух выстрелит, как и с Барантом; и тут же попросил Глебова секундантом у него быть. Как только переговорили, приезжает la belle noire с матерью. Уж не знаю, сговорились они так с Михаилом Юрьевичем или случайно она туда приехала; но он был с ней очень любезен в этот вечер, шутил и смеялся с ней. А у нее, по тогдашней моде, на лбу была фероньерка надета на узеньком золотом ободке.

Михаил Юрьевич снял с ее головы эту фероньерку и все время, пока болтал с ней, навертывал на пальцы гибкий ободок; потом спрятал в правый карман и сказал ей:

– Оставьте эту вещицу у меня, вам после отдадут.

После он вместе с ними в Железноводск вернулся, а наши посланные в Пятигорск возвратились.

На другой день, 15 июля 1841 года, после обеда, видим, что Мартынов с Васильчиковым выехали из ворот на дрожках. Глебов же еще раньше верхом поехал Михаила Юрьевича встретить. А мы дома пир готовим, шампанского накупили, чтобы примирение друзей отпраздновать. Так и решили, что Мартынов уж никак не попадет. Ему первому стрелять, как обиженной стороне, а Михаил Юрьевич и совсем целить не станет. Значит, и кончится ничем.

Когда они все сошлись на заранее выбранном месте и противников поставили, как было условлено: Михаила Юрьевича выше Мартынова и спиной к Машуку, – Глебов отмерил 30 шагов и бросил шапку на то место, где остановился, а князь Васильчиков, – он такой тонкий, длинноногий был, – подошел да и оттолкнул ее ногой, так что шапка на много шагов еще откатилась.

– Тут вам и стоять, где она лежит, – сказал он Мартынову.

Мартынов и стал, как было условлено, без возражений. Больше 30-ти шагов – не шутка! Тут хотя бы и из ружья стрелять. Пистолеты-то были Кухенрейтера, да и из них на таком расстоянии не попасть. А к тому ж еще целый день дождь лил, так Машук весь туманом заволокло: в десяти шагах ничего не видать. Мартынов снял черкеску, а Михаил Юрьевич только сюртук расстегнул. Глебов просчитал до трех раз, и Мартынов выстрелил. Как дымок-то рассеялся, они и видят, что Михаил Юрьевич упал. Глебов первый подбежал к нему и видит, что как раз в правый бок и, руку задевши, навылет. И последние свои слова Михаил Юрьевич ему сказал:

– Миша, умираю…

Тут и Мартынов подошел, земно поклонился и сказал:

– Прости меня, Михаил Юрьевич!

Потому что, как он после говорил нам всем, не хотел он убить его, и в ногу, а не в грудь целил.

А мы дома с шампанским ждем. Видим, едут Мартынов и князь Васильчиков. Мы к ним навстречу бросились. Николай Соломонович никому ни слова не сказал и, темнее ночи, к себе в комнату прошел, а после прямо отправился к коменданту Ильяшенко и все рассказал ему. Мы с расспросами к князю, а он только и сказал: «Убит!» – и заплакал. Мы чуть не рехнулись от неожиданности; все плакали, как малые дети. Полковник же Зельмиц, как услышал, – бегом к Марии Ивановне Верзилиной и кричит:

– О-то! ваше превосходительство, наповал!

А та, ничего не зная, ничего и не поняла сразу, а когда уразумела в чем дело, так, как сидела, на пол и свалилась. Барышни ее услыхали, – и что тут поднялось, так и описать нельзя. А Антон Карлыч наш кашу заварил, да и домой убежал. Положим, хорошо сделал, что вернулся: он нам-то и понадобился в это время.

Приехал Глебов, сказал, что покрыл тело шинелью своею, а сам под дождем больше ждать не мог. А дождь, перестав было, опять беспрерывный заморосил. Отправили мы извозчика биржевого за телом, так он с полудороги вернулся: колеса вязнут, ехать невозможно. И пришлось нам телегу нанять. А послать кого с телегой – и не знаем, потому что все мы никуда не годились и никто своих слез удержать не мог. Ну, и попросили полковника Зельмица. Дал я ему своего Николая, и столыпинский грузин с ними отправился. А грузин, что Лермонтову служил, так так убивался, так причитал, что его и с места сдвинуть нельзя было. Это я к тому говорю, что, если бы у Михаила Юрьевича характер, как многие думают, в самом деле был заносчивый и неприятный, так прислуга бы не могла так к нему привязываться.

Когда тело привезли, мы убрали рабочую комнату Михаила Юрьевича, заняли у Зельмица большой стол и накрыли его скатертью. Когда пришлось обмывать тело, сюртука невозможно было снять, руки совсем закоченели. Правая рука как держала пистолет, так и осталась. Нужно было сюртук на спине распороть, и тут все мы видели, что навылет пуля проскочила, да и фероньерка belle noire в правом кармане нашлась, вся в крови. В день похорон m-lle Быховец как сумасшедшая прибежала, так ее эта новость поразила, и взяла свою фероньерку, как она была, даже вымыть, не то что починить не позволила.

Глебов с Васильчиковым тоже отправились, вслед за Мартыновым, к коменданту Ильяшенко. И когда явились они, он сказал:

– Мальчишки, мальчишки, убей меня бог! Что вы наделали, кого вы убили! – И заплакал старик.

Сейчас же они все трое были на гауптвахту отправлены и сидели там долгое время.

А мы дома снуем из угла в угол как потерянные. И то уж мы не знали, как вещи-то на свете делаются, потому что, по тогдашней глупой моде, неверием хвастались, а тут и совсем одурели. Ходим вокруг тела да плачем, а для похорон ничего не делаем. Дело было поздно вечером, из публики никто не узнал, а Марья Ивановна Верзилина соберется пойти телу покланяться, дойдет до подъезда, да и падает без чувств. Только уж часов в одиннадцать ночи приехал к нам Ильяшенко, сказал, что гроб уж он заказал, и велел нам завтра пойти священника попросить. Мы уж и сами об этом подумывали, потому что знали, что бабушка поэта, Елизавета Алексеевна Арсеньева, женщина очень богомольная и никогда бы не утешилась, если б ее внука похоронили не по церковным установлениям. Столыпин, конечно, ее хорошо знал, да и я к ней в ранней молодости хаживал, потому что наши имения были смежные, хотя и считались в разных губерниях. На другой день Столыпин и я отправились к священнику единственной в то время православной церковки в Пятигорске. Встретила нас красавица-попадья, сказала нам, что слышала о нашем несчастии, поплакала, но тут же прибавила, что батюшки нет и что вернется он только к вечеру. Мы стали ее просить, целовали у нее и ручки, чтобы уговорила она батюшку весь обряд совершить. Она нам обещала свое содействие, а мы, чтоб уж она не могла на попятный пойти, тут же ей и подарочек прислали, разных шелков тогдашних, и о цене не спрашивали.