<…>
Учебный курс продолжался в школе два года; сначала поступали во второй класс, а потом переводили в первый, откуда уже юнкера выпускались в офицеры. Поступление мое в школу совпало с тем временем, когда первого класса не было, за уходом юнкеров этого класса в поход. Второй класс доканчивал курс и в мае месяце должен был держать переходные экзамены. Нам, новичкам, поступившим в феврале, предоставлено было право или присоединиться ко второму классу и с ним держать экзамен для перехода в первый класс (таких нашлось немного), или начать курс с начала его, то есть с 1 августа (таких было большинство, и я в том числе). Таким образом, хотя мы и ходили до лагеря в классы, но ничем не занимались, да, в сущности, мало занимались и другие. Классы посвящались обыкновенно разговорам, чтению книг, которые прятались по приходе начальника, игре в орлянку на задней скамейке и шалостям с учителем.
Михаил Лонгинов. Заметки о Лермонтове
Известно, какое сильное влияние имели Кавказ и Грузия на вдохновение Лермонтова. Ими внушены: «Хаджи Абрек», «Демон», «Измаил-Бей», «Мцыри», «Дары Терека», «Спор», «Валерик», «Тамара», «Свидание», «Казбеку», «Беглец», «Кавказ». Влияние это заметно и в «Казачьей колыбельной песне», «Кинжале», «Сне», в пьесах «Памяти Одоевского» и «Не плачь, не плачь, мое дитя». Прибавьте к этому «Героя нашего времени», и увидите, какую обильную дань принес он описанию этого края. Кавказ вдохновил двадцатиодноголетнего Пушкина и двадцатидвухлетнего Лермонтова (он родился в 1815 году, в Москве, у Красных ворот, в доме, принадлежащем теперь купцу Бурову). Первая его поездка в юности на Кавказ относится к началу 1837 года. Вторая происходила ровно три года спустя. Из нее он возвращался ненадолго в Петербург, в начале 1841 года, и, возвратясь на Кавказ, кончил там дни свои в том же году 15 июля. Он очень любил этот дикий край, с которым успел свыкнуться. В стихотворении «Кавказ» три раза повторяется припев: «Люблю я Кавказ». И во многих других его произведениях высказывается не только восторжение красотами кавказской природы, но и особенная привязанность к этому краю, с которым поэт ознакомился с детства. Вспомните начало «Измаил-Бея».
Приветствую тебя, Кавказ седой!
Твоим горам я путник не чужой:
Они меня в младенчестве носили
И к небесам пустыни приучили.
Основание этого поэтического обращения взято из действительности. В доказательство тому привожу свидетельство «Отечественных записок» Свиньина (1825 г., август, № 64). Там напечатан присланный издателем с Кавказских минеральных вод список посетителей и посетительниц, прибывших туда по июль 1825 года, и на стр. 260 под № № 57, 58, 59, 60, 61 и 62 показаны: «Арсеньева Елизавета Алексеевна, вдова, поручица из Пензы, при ней внук Михайло Лермантов, родственник ее Михаило Пожогин, доктор Ансельм Левиз, учитель Иван Капа, гувернерка Христина Ремер».
Лермонтов родился в доме у своей бабушки Е. А. Арсеньевой, урожденной Столыпиной. Мать Лермонтова, Марья Михайловна, была единственная дочь ее от супружества с Михайлом Васильевичем Арсеньевым. Выйдя замуж за Юрия Петровича Лермонтова, она прожила недолго, и после нее будущий поэт остался лет двух от роду. Нежность Елизаветы Алексеевны, лишившейся единственной дочери, перенеслась вся на внука, и Лермонтов до самого вступления в юнкерскую школу (1832) жил и воспитывался в ее доме. Она так любила внука, что к ней можно применить выражение: «не могла им надышаться», и имела горесть пережить его. Она была женщина чрезвычайно замечательная по уму и любезности. Я знал ее лично и часто видал у матушки, которой она по мужу была родня. Не знаю почти никого, кто бы пользовался таким общим уважением и любовью, как Елизавета Алексеевна. Что это была за веселость, что за снисходительность! Даже молодежь с ней не скучала, несмотря на ее преклонные лета. Как теперь, смотрю на ее высокую, прямую фигуру, опирающуюся слегка на трость, и слышу ее неторопливую, внятную речь, в которой заключалось всегда что-нибудь занимательное. У нас в семействе ее все называли бабушкой, и так же называли ее во всем многочисленном ее родстве. К ней относится следующий куплет в стихотворении гр. Ростопчиной «На дорогу М. Ю. Лермонтову», написанном в 1841 году, по случаю последнего отъезда его из Петербурга и напечатанном в «Русской беседе» Смирдина, т. II. После исчисления лишений и опасностей, которым подвергается отъезжающий на Кавказ поэт, в стихотворении этом сказано:
Но есть заступница родная,
С заслугою преклонных лет:
Она ему конец всех бед
У неба вымолит, рыдая.
К несчастию, предсказание не сбылось. Когда эти стихи были напечатаны, Лермонтова уже полгода не было на свете.
Я узнал Лермонтова в 1830 или 1831 году, когда он был еще отроком, а я ребенком. Он привезен был тогда из Москвы в Петербург, кажется, чтобы поступить в университет, но вместо того вступил в 1832 году в юнкерскую школу лейб-гусарским юнкером, а в офицеры произведен в тот же полк в начале 1835 года4. Мы находились в дальнем свойстве по Арсеньевым, к роду которых принадлежали мать Лермонтова и моя прабабушка. Старинные дружеские отношения в течение нескольких поколений тесно соединяли всех членов многочисленного рода, несмотря на то что кровная связь их с каждым поколением ослабевала. В Петербурге жил тогда Никита Васильевич Арсеньев (род. 1775 г., ум. 1847), родной брат деда Лермонтова и двоюродный брат моей бабушки; Лермонтов был поручен его попечениям. У Никиты Васильевича, большого хлебосола и весельчака, всеми любимого, собирались еженедельно по воскресеньям на обед и на вечер многочисленные родные, и там часто видал я Лермонтова, сперва в полуфраке, а потом юнкером. В 1836 году на святой неделе я был отпущен в Петербург из Царскосельского лицея, и, разумеется, на второй или третий день праздника я обедал у дедушки Никиты Васильевича (так его все родные называли). Тут обедал и Лермонтов, уже гусарский офицер, с которым я часто видался и в Царском Селе, где стоял его полк. Когда Лермонтов приезжал в Петербург, то занимал в то время комнаты в нижнем этаже обширного дома, принадлежавшего Никите Васильевичу (в Коломне, за Никольским мостом). После обеда Лермонтов позвал меня к себе вниз, угостил запрещенным тогда плодом – трубкой, сел за фортепьяно и пел презабавные русские и французские куплеты (он был живописец и немного музыкант). Как-то я подошел к окну и увидел на нем тетрадь in folio и очень толстую; на заглавном листе крупными буквами было написано: «Маскарад, драма». Я взял ее и спросил Лермонтова: его ли это сочинение? Он обернулся и сказал: «Оставь, оставь, это секрет». Но потом подошел, взял рукопись и сказал, улыбаясь: «Впрочем, я тебе прочту что-нибудь; это сочинение одного молодого человека», – и действительно, прочел мне несколько стихов, но каких, этого за давностью лет вспомнить не могу.
Здесь не место входить в описание дальнейших сношений моих с Лермонтовым. Я хотел только определить время сочинения единственной вполне сохранившейся драмы его. Из сказанного выше видно, что она написана была в первый период его авторства, когда один только «Хаджи Абрек» его был напечатан. Может быть, он и исправлял потом «Маскарад», который я видел тщательно переписанным в апреле 1836 года, но едва ли сделал в нем существенные перемены6, тем более что в позднейшее время он, кажется, вовсе не принимался за драматический род.
Когда Пушкин был убит, я лежал в постели, тяжко больной и едва-едва спасенный недавно от смерти заботами Арендта и попечительным уходом за мною доброй матушки. Мне не смели объявить сейчас же и прямо о смерти Пушкина. Я узнал о ней после разных приготовлений к такому объявлению. Тогда же получил я рукописные стихи на эту кончину Губера и Лермонтова. Известно, что пьеса последнего произвела вскоре громкий скандал и автору готовилась печальная участь. Бабушка Лермонтова Елизавета Алексеевна была в отчаянии и с горя говорила, упрекая себя: «И зачем это я на беду свою еще брала Мерзлякова, чтоб учить Мишу литературе; вот до чего он довел его».
После дуэли Лермонтова с Барантом нужно было ожидать большой беды для первого, так как он уже во второй раз попадался. Можно вообразить себе горе «бабушки». Понятно также, что родные и друзья старались утешать ее, сколько было возможно. Между прочим, ее уверяли, будто участь внука будет смягчена, потому что «свыше» выражено удовольствие за то, что Лермонтов при объяснении с Барантом вступился вообще за честь русских офицеров перед французом. Старушка высказала как-то эту надежду при племяннике своем, покойном Екиме Екимовиче Хастатове, служившем адъютантом при гвардейском дивизионном начальнике Ушакове. Хастатов был большой чудак и, между прочим, имел иногда обыкновение произносить речи, как говорят, по-театральному, «в сторону», но делал это таким густым басом, что те, от которых он хотел скрыть слова свои, слышали их как нельзя лучше. Когда «бабушка» повторила утешительное известие, он обратился к кому-то из присутствовавших и сказал ему по-своему «в сторону»: «Как же! Напротив того, говорят, что упекут голубчика». Старушка услышала это и пришла в отчаяние.
Поединок с Барантом грозил Лермонтову тем более серьезными последствиями, что покойный государь долго не соглашался перевести его обратно в гвардию в 1837 году. Император разрешил этот перевод единственно по неотступной просьбе любимца своего, шефа жандармов графа А. Х. Бенкендорфа. Граф представил государю отчаяние старушки «бабушки», просил о снисхождении к Лермонтову, как о личной для себя милости, и обещал, что Лермонтов не подаст более поводов к взысканиям с него, и наконец получил желаемое. Это было, если не ошибаюсь, перед праздником рождества 1837 года. Граф сейчас отправился к «бабушке». Перед ней стоял портрет любимого внука. Граф, обращаясь к нему, сказал, не предупреждая ее ни о чем: «Ну, поздравляю тебя с царскою милостию». Старушка сейчас догадалась, в чем дело, и от радости заплакала8. Лермонтова перевели тогда в лейб-гвардии Гродненский гусарский полк, стоявший на поселениях, близ Спасской Полести, в Новгородской губернии. Таково было тогда обыкновен