Помню, однажды Энн-Мари вся в слезах сидела за столом во время завтрака, и я спросила ее, в чем дело. Она не ответила, и папа сказал: «Это потому что Элвис умер».
Я знала, что Энн-Мари любит Элвиса. Я часто слышала, как она включает его записи в своей комнате, а на стене у нее висели плакаты с ним. Так что я поверила папе и никогда не задавалась вопросом, была ли это единственная причина или дело еще и в папе с мамой.
Через пять месяцев, как Ширли «съехала», родилась моя сестра Луиз. Я видела, как мама кормит ее и заботится о ней, как и после рождения Тары, и опять помогала ей всем, чем могла. Мама все больше и больше принимала мою помощь в ежедневных делах по уходу за малышкой; и несмотря на все сложности в наших с мамой взаимоотношениях, меня никогда не тяготило быть ее помощницей.
Хотя теперь у нее было два младенца под присмотром, она находила время на материнские заботы по отношению к старшим детям. Несмотря на ее эмоциональное и физическое насилие, она вполне сносно ухаживала за нами в практическом смысле. Она внимательно следила, чтобы мы были сыты. Мы регулярно мылись и приводили себя в порядок, наша одежда всегда была чистой, пусть это были и обноски. Она особенно старалась, чтобы мы были как следует готовы перед уходом в школу.
– Ты вымыла руки, Мэй?
– Да, мам.
– Так вымой еще раз – я вижу грязь у тебя под ногтями!
– Причешись, что у тебя с волосами?
– Погладь свой воротник! Что люди подумают?
– Я же сказала тебе почистить ботинки!
Я думала, что это просто дело принципа для нее – она не хотела выглядеть плохой матерью. Теперь же мне больше кажется, она делала это, потому что не хотела, чтобы люди в школе или где-либо еще задавали неудобные вопросы о том, как нас воспитывают дома. Она делала все, что могла, для того чтобы ничто в ее детях не вызывало подобные подозрения. Она всегда приводила нас в школу по утрам, следила, чтобы мы приходили вовремя, а в конце учебного дня ждала нас у ворот школы. Если наши учителя и замечали, что мы странно себя ведем, они никогда этого не показывали, никогда не задавали тех вопросов, которые, надеюсь, учителя задают детям сегодня, если те выглядят замкнутыми и обеспокоенными. Иногда я сидела в классе и надеялась, что учитель спросит меня, что случилось, но этих вопросов никогда никто не задавал. Да и, по правде, даже если учитель задал бы такой вопрос, я, скорее всего, ничего бы не ответила. Я знала, что мама и папа не хотят, чтобы по отношению к семье возникали какие-либо подозрения. Всегда существовала угроза, пусть и не проговоренная напрямую, но иногда довольно явная, что если кто-либо из детей пожалуется кому-нибудь о том, как обстоят дела дома – например, расскажет о побоях, – то нас заберут из семьи и отдадут в службу опеки, а в результате семья развалится. Как бы ни были плохи дела дома, никто из нас, детей, не хотел такого исхода.
Тем не менее до сих пор не верится, что власти никогда не подозревали что-то неладное у нас дома. Почему в школе не обратили внимание на низкую посещаемость у Хезер (перед тем, как она пропала)? Почему больницы не передали в социальные службы сведения о различных травмах – порезах и синяках, – с которыми нашим родителям приходилось туда приводить детей? У многих из этих травм было невинное объяснение – ребенок упал с горки или с велосипеда, наступил на разбитое стекло и так далее – подобные случаи возникают с любым нормальным ребенком, пока он растет. Но другие травмы непременно должны были зародить подозрения. Позже я узнала, что примерно в тридцати случаях мамины с папой дети попадали в больницу, и это тоже не вызывало вопросов, что казалось невероятным. В социальные службы наверняка приходили сведения о семье, в которой происходит подобное, а также анонимные донесения, но сотрудники этих служб не реагировали до тех пор, пока не стало слишком поздно.
Вопреки моим домашним несчастьям я прилежно училась в школе – хотя мама и папа никогда нас в этом не поддерживали. Они даже не читали нам вслух книжки, когда мы были маленькими, а когда мы пошли в начальную школу, там нам сказали, что наша речь была неправильной и грамматически неверной – прямо как папина. Почти всем из нас пришлось ходить к логопеду, чтобы вычистить эту его деревенскую привычку разговаривать. Эта привычка заставляла меня чувствовать себя человеком низшего сорта по отношению к остальным, но я до сих пор стараюсь избавиться от этой привычки. Мне нравилась математика, рисование и английский язык, я хорошо училась, но дома никто не хвалил меня за это. Папа кое-как умел читать и писать, а мама – умная и красноречивая женщина, какой она зарекомендовала себя позже, – тоже считала школьную учебу потерей времени. Домашнюю работу нам приходилось делать исключительно по своей инициативе, да еще и выкраивать на нее время среди домашних дел, которые легли на нас, когда мы подросли.
Несмотря на это, я старалась изо всех сил и всегда стремилась показать, насколько серьезно выполняю домашнюю работу. Если я допускала всего одну ошибку на странице, то не зачеркивала ее, оставляя помарку, а переписывала заново всю страницу. Я даже проглаживала страницы своих учебников, чтобы они выглядели как можно опрятнее. Я тщательно выполняла свои домашние задания, считалась прилежной и послушной ученицей – и это неудивительно, учитывая, какой страх перед властями и руководителями воспитала во мне мама. Меня редко отчитывали в школе. Помню, только однажды учитель услышал, как я ругаюсь, и тогда он оттащил меня в туалет, налил мне в рот отвратительное на вкус мыло из дозатора и заставил его смывать. Когда я думаю о том, какая грязь лилась изо рта моих родителей, мне удивительно, что такой случай в школе у меня был только один. Я ненавидела попадать в неприятности и тогда, и потом всю свою жизнь.
Рисование было моим любимым предметом, и у меня хорошо получалось. Мне говорили, что у меня есть к этому талант, и у моей дочери Эми он тоже определенно есть. Я бы хотела продолжать учиться по этому предмету и дальше, в шестом классе, а потом, возможно, в художественном колледже или университете, но я всегда знала, что мама и папа будут настаивать на том, чтобы я перестала учиться в шестнадцать лет, да и учиться после этого возраста закон не обязывает. После окончания школы их ожидания относительно меня не выходили за рамки обычной работы или воспитания детей. В результате я окончила школу, успешно сдав пять экзаменов. Я была очень довольна этим своим результатом. Даже в юном возрасте я стремилась добиться для себя лучшей жизни, чем та, что представляли себе мои родители.
Не могу сказать, что прямо обожала школу, но, по крайней мере, это был хороший способ оказаться за пределами дома, в котором часто я чувствовала себя как в тюрьме. На протяжении учебы у меня была стопроцентная посещаемость. Даже зимой, в дождь, гололед или снег, я всегда хотела в школу. Я не согласилась бы пропустить учебный день, даже если была бы при смерти. Какой бы непривлекательной ни была школа, это было куда лучше, чем все время торчать дома.
Больше всего при этом я любила путь в школу и из школы. Даже притом что мама провожала нас, это путешествие дарило мне восхитительное чувство свободы. Дорога до моей начальной школы лежала через большой парк в конце улицы Кромвель-стрит. Я полюбила это место. Когда мы подросли, нам иногда разрешали ездить туда на велосипедах или просто бегать и играть в тех краях. Чувство, когда тебе можно сбежать из дома, даже ненадолго, приносило большое облегчение.
Это чувство осталось и даже усилилось, когда я стала старше и уже ходила в среднюю школу в Хаклкоте. Это был неблизкий путь – тридцать или сорок минут, – и мама давала нам билеты на автобус, но обычно мы не пользовались ими и шли пешком, а мама злилась, узнав об этом. Я растягивала этот путь как только могла и часто ходила с Хезер. Этот путь был способом продлить бесценное время свободы как от дома, так и от школы, и самым счастливым для меня моментом жизни.
Я не очень любила школу, потому что была стеснительная, и мне было трудно наладить общение. Я никогда не была «популярной» в классе, а в командных играх на физкультуре меня обычно выбирали в команду последней. Не помогало моей социализации и то, что мама заставляла меня (как и Хезер) донашивать за другими одежду и носить мужскую обувь – она говорила, что эта обувь более долговечная. Ее не беспокоило, что такой внешний вид вызывал у нас чувство неловкости и разобщал с другими детьми. А когда мы подросли и стали еще более уязвимыми перед мнением окружающих, она была так же безразлична к нашим трудностям и заставляла нас мыть голову средством для мытья посуды, не разрешала нам брить ноги и пользоваться дезодорантом. Дети-подростки могут быть очень жестокими, и я помню, что меня травили за это – подходили сзади и пели рекламный слоган дезодоранта «Райтгард»: «Руки вверх, если у тебя „Райтгард“». Даже сейчас вспоминать об этом мне очень неприятно. К тому же мама всегда коротко нас стригла, и мы выглядели как мальчишки. Она говорила, что за такими волосами проще ухаживать, а еще так мы не подхватим вшей, но в результате нас травили еще и за наши волосы.
Моя семья все увеличивалась, и другие школьники часто злословили насчет количества у нас детей. Они обычно говорили: «Вы что, католики?» Я сначала не понимала почему. Или мне могли сказать: «У вас что, дома нету телика?» «Конечно, есть!» – отвечала я, пока наконец не осознала, что смысл шутки был в том, что папа с мамой постоянно рожали детей, потому что у них не было других развлечений.
Иногда, когда я была постарше, папа подвозил нас в школу, и для меня эти моменты были мучительно неловкими. Одно время у него был ржавый белый фургон, на котором до этого ездили сотрудники охраны, сзади там находился большой люк для денег. Это была уродливая развалюха. Иногда папа предлагал подбросить моих друзей до дома, и если это были девочки, он пытался потрогать их, когда они заходили в машину и выходили из нее. Или он останавливал фургон во время поездки, выходил и мочился на колесо.