ончить с собой, если она решит это сделать. Если выбирать всего одну причину, по которой я хотела встретиться с мамой, то это было желание увидеть, как она себя чувствует.
Вскоре после этого одним ранним утром я села на поезд и отправилась в четырехчасовое путешествие до Дарема на встречу с ней. Я была полна отчаяния и смятения, не знала, зачем она хочет меня видеть и как я вообще могу ей помочь. Я понимала, что тюремное свидание с мамой сейчас будет сильно отличаться от встреч в то время, пока она была под следствием. В тюрьме уже не будет места чувству, что ее держат под стражей лишь временно, не будет душеспасительных бесед о том, чем мы займемся, как только снова увидимся на свободе. Напротив, вместо этого у меня было суровое ощущение, что тюремная жизнь с ее ежедневным распорядком, страхом и жестокостью – это единственное, что ждет ее в будущем. На ум никак не приходили ни ободряющие слова, ни мысли о чем-то хорошем.
Когда я зашла в женское отделение тюрьмы, офицер спросила меня:
– Кого навещаете?
Я не хотела говорить вслух мамино имя. Я знала ее тюремный номер, так что назвала его.
– Мне нужно имя.
Зачем вообще заключенным раздают номера, если вместо них им нужны имена?
Я сказала так тихо, как только могла:
– Роуз Уэст.
– Посетитель к Уэст! – сказала она коллеге.
Это услышали все – другие тюремные офицеры и посетители – и обернулись, глядя на меня с чувством то ли жалости, то ли презрения. Хотя мама была осуждена по громкому делу и я думала, что ее местонахождение не будет разглашаться хотя бы какое-то время, однако все желающие уже знали, в какой тюрьме отбывает наказание Роуз Уэст. Никто из этих посетителей не сомневался в том, кого именно я пришла навестить. Я была уверена, что все они думали: «Кто вообще в своем уме захочет навестить это чудовище?» Было чувство, что все они осуждают меня за это.
После проверки документов мне пришлось сидеть и ждать, это показалось мне вечностью, пока наконец меня не провели по нескольким коридорам и сквозь бесконечное количество запертых дверей в зону досмотра, напоминавшую те, что располагаются в аэропортах. Кольца, ремни и монеты нужно было сложить в пластиковый поднос и пропустить через сканер вместе с остальными вещами. Обувь также отправилась на ленту сканера – шнурки мне не дали пронести, это было запрещено в тюрьме, так как заключенные с их помощью могли повеситься. Затем начался обыск. Охранница провела сканирующим устройством по всему моему телу, еще одна проверила, нет ли чего в бюстгальтере, между пальцев, даже под языком. Я помню, что повсюду там были спаниели-ищейки. Я понимала, почему порядок был таким строгим, но все это рождало у меня ощущение, что я не посетительница, а преступница.
Затем, миновав еще больше коридоров и запертых дверей, мы вышли в открытый внутренний двор, усеянный крошечными зарешеченными окнами камер. Это было мужское отделение тюрьмы, строго охраняемая территория, где содержались заключенные категории A – в том числе бойцы Ирландской республиканской армии. Я слышала, как мне свистели и кричали эти мужчины, смотревшие на меня сверху.
Затем мы прошли через помещение для свиданий в мужском отделении. Это была большая комната. Мужчины сидели за столами со своими женами или девушками, некоторые с ними целовались – позже я узнала, что таким способом кое-кто передавал на зону наркотики. Были там и дети, даже совсем маленькие, и некоторые из них выглядели точно так же растерянно, как я себя ощущала. Казалось, что это все не по-настоящему, как в страшном сне – а еще там было очень шумно, причем шум был такой, который какое-то время еще заставляет звенеть барабанные перепонки. Мы прошли мимо огромных восточноевропейских овчарок на цепи в женское отделение тюрьмы. Еще больше коридоров – наверняка прошел уже час, как я зашла в тюрьму, – и я оказалась в общей комнате для свиданий. Там сидела мама, ее сторожили два охранника.
Секунду мы смотрели друг на друга, а затем, рыдая, обнялись.
– Мэй… Боже, как я соскучилась! Я так тебя люблю, дорогая! Очень люблю!
По моим ощущениям, мы обнимались так очень долго. Я думала, что тюремные охранники начнут нас разнимать, но они этого не стали делать. Наверное, впервые в моей жизни она так меня обнимала или выражала настолько сильные чувства ко мне. Несмотря на все обстоятельства, я любила чувствовать, что она во мне нуждается и ценит меня.
– Я тоже тебя люблю, мама, – сказала я, вытирая глаза.
Наконец мы сели, и охранники отошли на расстояние, при котором разговор был им слышен. Она протянула руку через стол, сжала мою, и мы начали говорить. Мама снова сказала, как сильно соскучилась по мне и как рада меня видеть. Я сказала ей, что это взаимно. Я ожидала, что разговор и дальше будет столь же откровенным, что мы обсудим такие серьезные вещи, как наше восстановление после пережитого испытания во время суда и приговора, или поделимся советами, как дальше смотреть в будущее. Однако она не захотела обо всем этом говорить и почти сразу оживилась, начав рассказывать о тюремной жизни.
Меня поразило то, что она вообще не говорила о том, что ее жизнь кончена или что тюрьма невыносима, напротив, мама была довольно воодушевлена. Жизнь за решеткой явно была далека от комфортной, и она уже успела столкнуться с насилием и угрозами от других заключенных, но все же мама не казалась запуганной или отчаявшейся. Она объяснила, что ей присвоили категорию A – ее получают те, кто совершил самые серьезные преступления, их воспринимают как потенциальную угрозу для остальных. Это значит, что работники тюрьмы должны защищать ее от вреда со стороны других заключенных, и к тому же это означало, что ей разрешали носить собственную одежду вместо тюремной робы.
Она по-настоящему была этому рада, уже пролистала каталог, выбрала одежду и попросила меня купить ее и прислать или принести во время следующего свидания. У нее было радио, так что она могла слушать музыку в своей камере – ее любимым ведущим был Джимми Янг. В библиотеке можно было взять книги; говорили, что ей могут выдать тюремную работу и пропишут визиты к психиатру.
– Они даже могут разрешить мне завести попугайчика, Мэй. Ты только представь! Я вот выбираю, как его назвать, Джоуи или Оливер. А еще Джейк – милое имя. Что думаешь, Мэй? Я все-таки склоняюсь к имени Джоуи. Ну и конечно, тебе нужно будет приносить мне разные штуки для его клетки. Игрушки, зеркальца, щупальца и всякое такое. Не хочу, чтобы он скучал. Говорят, хуже всего в тюрьме – заскучать. Так что я намерена избегать скуки.
Это звучало немыслимо. По дороге в Дарем я так переживала, что она страдает, я ночами не спала, думая о том, что она покончит с собой, как и папа, или что хочет увидеться со мной напоследок, перед тем как свести счеты с жизнью. А вместо этого с какой-то смешной поспешностью мы перешли от выражения своей любви друг к другу к пустопорожним разговорам о кофточках, спортивных костюмах, лифчиках, игрушках для попугайчиков, которые она просила меня купить. Казалось, она полностью отрицает реальность своего положения, но меня это устраивало. Я чувствовала, что просто не имею права огорчать ее, напоминая об отчаянном положении, в котором оказалась она и остальная ее семья – и я все еще считала ее невиновной.
Между тем Рождество было уже не за горами, так что она интересовалась, какие у меня и у Тары планы на каникулы. Она сказала, что очень надеется, что мой ребенок родится на Новый год. Она даже написала список имен, который придвинула к моему краю стола.
– Мэй, я всегда считала, что библейские имена – лучшие. Ну, знаешь, проверенные временем. Рут, Сара, Томас, Джеймс…
Я посмотрела на список.
– Ну, мне нравится имя Люк.
– А если будет девочка?
– Я бы назвала ее Эми.
– Немного простовато, как считаешь? Но вообще это же твой ребенок, тебе и выбирать. Я буду любить твою крошку с любым именем.
Хотя ее материнские чувства и были искаженными, она все-таки их не растеряла. Она продолжала говорить о Хезер, спросила, как я планирую похоронить ее. Сказала мне, что уже спрашивала у тюремного начальства, сможет ли посетить похороны из соображений гуманности, но ей было отказано в ее просьбе.
– Я не знаю почему так, Мэй. Как будто я возьму и сбегу. Или кому-то есть дело до того, что меня выпустят на денек. Я же знаю, что все вы хотели бы, чтобы я побывала там.
Это все происходило через считаные недели после того, как она была признана виновной в убийстве Хезер. Мое отношение к невиновности мамы не изменилось, как и у нее, но для меня было очень трудно понять, как можно было вообще вообразить, что тюремное начальство почему-то должно выполнить ее просьбу? Как они могли позволить официально признанной и осужденной убийце своей дочери побывать на похоронах этой самой дочери?
Когда я собралась уходить, прошло немногим больше часа, мы снова заплакали и обнялись, но какого-то чувства завершенности не возникло. Она сказала, что хотела бы оставаться на связи с нами, и я понимала, что мне придется пойти на это. Папа просил меня, чтобы я присматривала за ней, но дело было не только в этой его просьбе. Дело было в том, что я и сама этого хотела. Она по-прежнему оставалась для меня мамой, и хотя ее представления о том, как она будет продолжать делать все то, что матери делают для своих дочерей, оставались довольно размытыми, а во многом и просто нереалистичными, но у меня не было сомнений в том, что она хочет играть важную роль в моем будущем, как и я в ее будущем.
Я дошла до станции и села на поезд до дома, чувствуя легкое опустошение и растерянность, и стала прокручивать в голове все то, о чем она мне говорила. Разумеется, наши отношения должны были поменяться, я знала это, но не понимала, как именно. Все, что я знала, это то, что моя связь с ней останется такой же близкой и одновременно очень сложной, как было всегда. Эта мысль нашла свое подтверждение в течение следующих недель, когда я получала письма и телефонные звонки от нее, многие из которых затрагивали тему будущих похорон Хезер. Ей не разрешили на них присутствовать, но она все равно хотела подробно их спланировать, даже просила меня прислать каталог гробов, выданный сотрудником похоронного бюро, чтобы она смогла выбрать подходящий гроб на свой взгляд.