А в Новый год, когда Хезер была уже похоронена у ручья на красивом сельском кладбище, которое стало ее окончательным пристанищем (вместо заднего двора на Кромвель-стрит, где годами лежало ее тело раньше), мама снова написала мне о том, какие слова хотела бы поместить на надгробие Хезер: «Я подумала, что эти слова хорошо бы подошли, ведь это будут слова от всех нас».
Она не просто предлагала надпись на надгробии, она принимала решение от лица всей оставшейся семьи. Как если бы она не сомневалась в том, что остается главной.
Я проигнорировала ее указания, а также ее план организации похорон и выбор гроба. Хотя я и не верила в то, что мама была замешана в смерти Хезер, я все равно знала, что в последние дни ее жизни мама была с ней жестока. Она моя сестра. Я чувствовала, что должна защищать ее после смерти так, как не смогла защитить ее при жизни. В то же время я не могла заставить себя признаться маме, что не выполнила все ее пожелания. Она все еще полагалась на мою преданность, так что я и не думала показывать, что сопротивляюсь ей.
Когда я сказала ей, что родилась Эми и мы обе чувствуем себя хорошо, она пришла в восторг. Я отправила ей фотографии, и она в ответ написала, что малышка просто красавица и что она ждет не дождется, чтобы подержать ее на руках. Однако между этими фразами она не забыла вставить и несколько просьб ко мне: «Ой, да, кстати, не приноси ничего с собой на свидания, тут гораздо проще получать вещи, когда их отправляют», – и рассказала, что села на чьи-то наушники: «К счастью, я их не сильно повредила, и кто-то из работников починил их для меня. Мне было так стыдно!»
Но к счастью, я была не одна. Тара, которая не так давно родила сама, поддерживала меня и давала советы в те первые месяцы с Эми, а отец Эми, хотя мы уже какое-то время не встречались, проявлял доброту и тоже поддерживал меня. Я не хотела зацикливаться на том, что мама не на свободе или погружаться в пучину жалости к себе. Я понимала, что мне нужно не просто выживать, но и думать о том, чтобы построить жизнь себе самой и своему ребенку.
Мы оставались в съемном доме с Тарой и Натаном. Не буду врать: отсутствие денег в то время стало для меня настоящей головной болью. Я не знала, как мне обеспечивать Эми и себя. У меня оставался гонорар от News of the World, но эти деньги стремительно заканчивались. Я не могла и представить, как найти работу, потому что рано или поздно любой работодатель выяснил бы, кто я такая. Кто в своем уме согласится нанять дочь из семьи самых знаменитых серийных убийц Великобритании? Я постоянно боялась, что жители такого маленького городка быстро выяснят, кто я такая, поэтому как можно скорее сменила фамилию на ту, которая была у Эми, – то есть на фамилию ее отца. Я чувствовала, что благодаря этому у меня оставался шанс сохранять свою анонимность.
Мама относилась ко всем своим детям иначе, чем я, а мой опыт значительно отличался от маминого и папиного опыта. Наша семья развалилась, когда младших детей забрали под опеку, а добили ее окончательно раскрытые убийства, так что по большому счету мы оставались в неведении, через что при этом прошел каждый из нас. Однако, когда мы выросли, мои братья и сестры восстановили контакт между собой и со мной, так что мы стали больше узнавать, как складывалась жизнь у других родственников.
У Тары, безусловно, был самый открытый характер из троих оставшихся сестер, она никогда не скрывала своего мнения насчет мамы и папы. В отличие от Луиз, папа не сделал ее жертвой сексуального насилия. Думаю, вряд ли кто-то сможет объяснить, почему так вышло, но тот факт, что папа был расистом, наверное, в какой-то степени повлиял на это. Но раз она была избавлена от подобного папиного влияния – и вообще мало сталкивалась с темной стороной его личности, – то Тара гораздо негативнее относилась к маме (которая била и унижала ее, как и всех остальных), чем к папе.
Когда Тару, Луиз и младших детей социальные службы забрали с Кромвель-стрит вслед за поданным заявлением об изнасиловании Луиз, мама и папа велели мне и Стиву забыть обо всех них. Такое у них было отношение к детям, которых они потеряли, и они хотели, чтобы и мы думали точно так же. Я считала подобный образ мыслей диким и поразительным. В то же время я совсем не принимала его и сейчас, уже став матерью, для меня это остается немыслимым. Если их чувства по отношению к детям были искренними, как они могли в одночасье отказаться от них?
– Так они сами виноваты в том, что так до хера врали про нас, разве нет? – сказала мама, когда я подняла эту тему в разговоре с ней.
– Так они же маленькие. Их могли запугать.
– Я не хочу больше слышать о них, Мэй! Их больше нет с нами, вот и все! Я же сказала тебе! Забудь о них!
Однако я никогда не переставала думать о том, как сложилась их жизнь – кто о них заботился, жили они вместе или отдельно друг от друга. Я знала, что в каком-то смысле им повезло покинуть этот дом, но я была уверена, что они чувствовали себя покинутыми и напуганными, а также по своему опыту понимала, что если над ребенком творилось насилие – а они все по-своему пережили насилие, – это совсем не значит, что они автоматически теряют связь со своими жестокими родителями. Желание быть любимым, быть рядом с родителями, причем без разницы, насколько они ужасны, не может умереть. Мысль об этом преследовала меня.
Если с Тарой я поддерживала какой-никакой контакт после того как ее взяли под опеку, из-за того, что она часто умудрялась сбежать и вернуться домой, то с Луиз у меня не было никакой связи. Однако после приговора маме она пыталась связаться со мной. У Тары она узнала мой номер телефона и однажды вечером позвонила мне из автомата. Я была счастлива услышать ее, но она при этом находилась в отчаянии. Луиз кричала:
– Я больше не могу. Я хочу домой!
Я не знала, что ответить, и сама не заметила, как в порыве жестокой откровенности закричала в ответ:
– У нас больше нет дома, Луиз!
– Я знаю! – рыдала она.
Она рассказала мне все как есть. По ее словам, жизнь под опекой оказалась сплошным кошмаром. Соцработники то и дело передавали ее разным приемным родителям, и те относились к ней всего лишь как к источнику дохода.
– За мое содержание они получают три сотни фунтов в неделю, но очевидно, что их бесит мое присутствие в доме. И так абсолютно у всех. Им не нужна я, им нужны деньги. Я говорила соцработникам, что я так больше не могу, что хочу отказаться. Я думала, что вот мне исполнится шестнадцать, и меня выпишут из программы, но мне сказали, что по закону это будет продолжаться до двадцати одного года! Ты сможешь приехать и повидаться со мной, Мэй?
Мое сердце разрывалось. Я тихо сказала:
– Я не уверена, что мне разрешат с тобой увидеться, потому что я помогаю маме.
– Ну пожалуйста! Мне так одиноко. У меня нет никого, с кем я могу поговорить и кто бы меня понял!
– Я знаю, знаю, но пойми, из-за меня у тебя может возникнуть еще больше проблем.
Я пыталась успокоить ее, но что бы я ни говорила, ей было все так же плохо. Когда наш разговор закончился, я ощущала грусть и бессилие. Я всегда переживала о том, что Луиз может решить, будто я выбрала маму вместо нее, но это было совсем не так. Я чувствовала, что мне нужно поддерживать маму, потому что у нее больше нет никого и нет другого будущего. А еще я думала тогда, что мама не знала о папиных изнасилованиях Луиз. Меня раздражала необходимость жить отдельно от Луиз и младших братьев и сестер, я была бы рада видеться с ними, если это станет возможно. Невыносимо было понимать, что она хочет со мной встретиться, ведь если я соглашусь, то ее ситуация только еще больше усложнится.
Затем, через несколько дней, она вдруг появилась на пороге моего дома. Ее внешний вид поразил меня: она выглядела отощавшей, страдающей и абсолютно потерянной. Мне пришлось рассказать социальным службам, где она, – я боялась, что они отправят полицию на ее поиски. Они неохотно согласились, чтобы она осталась у меня на несколько дней. Мне было так ее жаль. Она отчаянно нуждалась в любви и привязанности и была очень рада вновь оказаться рядом со своей семьей, пусть и на время. Она даже просила меня приготовить те блюда, которые нам готовила мама: куриный суп или сосиски, капусту, пюре и подливку из дрожжевой пасты, а также сливовый корж и хлебный пудинг.
Я радовалась тому, что могу это сделать и тем самым хоть как-то позаботиться о ней. Меня очень трогало, когда я видела, как она играет с Натаном и держит Эми на руках. Я могла слушать часами напролет ее рассказы о своей жизни после того, как ее забрали из нашего дома. Но хуже всего было слышать о том, что она считает себя виноватой перед нашими младшими братьями и сестрами.
– Это все из-за меня, потому что я рассказала, что со мной сделал папа, и после этого все остальные потеряли свой дом, маму и папу.
Я говорила ей:
– Не говори глупости. Ты не сделала ничего плохого. Ты просто рассказала правду об ужасных вещах, которые происходили с тобой.
– Нет! – кричала она. – Это была не я. Я сказала подруге, она проболталась кому-то еще, и тут же полиция и социальные службы стали расспрашивать меня об этом. Я не хотела, чтобы у мамы с папой были проблемы! И совсем не хотела разрушать нашу семью! Но я же разрушила ее!
Я говорила, что в этом нет ее вины, что она сама жертва и что все кошмарные события, которые произошли потом – обнаружение тел, арест мамы и папы, его самоубийство, мамин суд и приговор, – в них не был виноват никто из детей в нашей семье. Можно даже сказать, что такой исход помог спасти других невинных людей.
Однако все, что она переживала при общении с представителями властей, вызывало у нее чувство вины – она винила себя даже за само насилие в семье. Полицейские разделили ее с другими детьми, когда начали задавать ей вопросы о том, что сделал папа.
– Они без конца мучали, мучили, мучили меня. Я сидела в их кабинете, а они вели допрос. Мне удавалось увидеть других братьев и сестер через стекло в д