Люблю тебя, мама. Мои родители – маньяки Фред и Розмари Уэст — страница 51 из 56

После кризиса в браке с Ричардом и разрыва со Стивом я начала чувствовать нарастающую обиду на маму. Во многом из-за того, что меня с новой силой озарила мысль, насколько сильно мне была нужна материнская поддержка, а при этом наши с ней взаимоотношения в большей степени строились на том, что такую «материнскую» поддержку оказывала ей я. Вдобавок когда я стала встречаться с Питом, то почувствовала себя более уверенной и независимой и поэтому все чаще и легче замечала, как грубо она манипулирует мной тем, что ее счастье целиком зависит от меня. Но вместо того чтобы высказать свой гнев по поводу ее нежелания брать на себя ответственность за боль и хаос в жизни всех ее детей, я подавляла этот гнев в себе и оставалась верна ей, по-прежнему навещала ее и мирилась с требованиями, которые иногда становились невыносимыми:

Прости, дорогая, но белье придется вернуть. Стиль лифчика не очень мне подходит, а трусики слишком низко сидят на талии.

Я старалась не обращать внимания на то, что для нее такое было в порядке вещей. В каждом письме, которое она мне отправляла, я находила список желаемых вещей, и со временем этот список требований становился все более подробным и специфическим, так что требовал от меня большого количества времени на выполнение. А помимо времени он требовал и денег. Я была одинокой матерью, поэтому мои доходы были относительно невысокими, мне приходилось считать каждый пенни, а поездки в Дарем на свидание с ней отнимали заметную часть моего месячного бюджета. У меня оставалось слишком мало свободных денег, чтобы покупать ей вещи.

Эти обстоятельства могут показаться кому-то банальными, но для меня они демонстрировали растущий в ней эгоизм. Эта черта всегда у нее была, а с годами ее заключения только развивалась благодаря людям за пределами тюрьмы, с которыми она дружила. Некоторые из них были с ней совершенно не знакомы, но писали ей о том, что убеждены в ее невиновности. Кто-то навещал ее в тюрьме и тоже оказывал ей моральную поддержку. Часто эти люди действовали из лучших побуждений, например сестра Пол, которая подружилась с мамой, когда та находилась под следствием в Паклчёрч, или Майк (мама называла его «Мик Вик»), даремский тюремный священник, а также Мэри, жена Майка, которая тоже навещала ее, – мама говорила, что они «принимали» ее как родную дочь. Однако тот эффект, который это общение оказывало на маму, часто оказывался вредным, он поощрял ее самооправдание того поведения, которое я (и Тара тоже) считала эгоистичным. А еще она использовала этих людей, чтобы играть с нами в глупые игры, пытаясь – иногда успешно – вызывать у меня ревность и выражать несогласие с этим ее общением. Часто я слышала от нее: «Ну ты, может быть, и не согласна, Мэй, а вот Майк и Мэри считают, что я права». Я видела в этом нечто невообразимое и жестокое – для мамы было в порядке вещей по малейшему поводу отделять себя от нас, своей настоящей семьи, и воспринимать себя дочерью двух людей, которых она толком не знала и с которыми раньше никак не была связана. Я была не способна так вот просто отделить себя эмоционально от той реальной матери, которая мне досталась.

Со временем она как будто почувствовала, что у меня накопилось много негативных эмоций по отношению к ней и что я могу решиться разорвать связь между нами, поэтому она стала все чаще и чаще разыгрывать роль жертвы и маленькой девочки. Тюремные свидания по-прежнему всегда заканчивались мамиными слезами, и при виде этой сцены у меня неизбежно все внутри разрывалось, я тоже начинала плакать. Мы рыдали и обнимались. Что бы она ни сделала, для того чтобы расстроить или рассердить меня, я чувствовала, что за всей ее злостью, самобичеванием и эгоизмом по-прежнему скрывались одиночество и беспомощность.

Я думала, что ее состояние изменится, когда ее перевели в Королевскую тюрьму Бронзфилд в Кенте. Это была относительно современная и хорошо охраняемая тюрьма для женщин, в которой условия для жизни были гораздо лучше, особенно у заключенных категории A. Мама была очень рада этому переезду, и я чувствовала облегчение, понимая, что она наконец вырвется из всех ужасов даремской тюрьмы, однако на наши с ней отношения эта перемена, похоже, никак не повлияла. Конечно, в ее повседневной жизни стало меньше трудностей, но было очевидно, что на самом деле она все еще точно так же чувствует себя обиженной на несправедливое – как ей казалось – пожизненное заключение за преступления, которые она не совершала. И она по-прежнему делала все, чтобы я чувствовала: она несчастлива, одинока и уязвима.

Эти мамины эмоциональные игры становились только хуже, особенно по отношению к Таре и ко мне. У меня начало возникать чувство, что она, возможно, пытается разрушить связь между мной и Тарой – а ведь Тара была единственным членом семьи, с которым я общалась, за исключением мамы. Это пришло мне в голову, когда мама обмолвилась о некоторой сумме денег, которые остались в наследство из папиного имущества. Сумма была небольшая, и маме нельзя было оставить эти деньги себе, но она была вправе разделить ее между своими детьми и внуками. Даже в тюрьме она всегда старалась оставаться главой семьи, а тут внезапно она почувствовала, что теперь ее положение только укрепилось. Вместо того чтобы разделить эти деньги поровну, она вцепилась в них и принялась намекать на то, какую сумму получит каждый из нас в зависимости от того, к кому она будет на тот момент расположена.

Когда я размышляла над этим, во мне росло чувство гнева. Вдруг я увидела – так явно, как никогда не видела раньше, – насколько ее поведение отравляло всех вокруг и насколько от него зависело то, что осталось от нашей семьи. Я обсудила это с Тарой, она смотрела на это совершенно так же, как и я. Тара всегда ощущала, что мама никогда не изменится и представляет собой только одно – зло. Я собрала всю свою волю в кулак и написала ей:

Дорогая мама!

Я поговорила с Тарой, и она сказала мне, что не хочет, чтобы ее дети получили эти деньги, она чувствует, что сама даст детям все, что понадобится им для будущей жизни. У нас с ней был долгий разговор, и ей удалось донести до меня то, что эта точка зрения более чем разумна.

Во-первых, я хочу рассказать тебе о том, что чувствую я. Ты можешь не соглашаться ни с чем из того, что я тебе скажу, но я думаю, что высказаться мне необходимо. Я чувствую, что ты всех нас разделяешь и относишься ко всем нам по-разному, взять, к примеру, Стива. Он никогда не чувствовал, что ты по-настоящему его любишь.

Иногда мне кажется, что если мы в жизни чего-то не добиваемся, то ты не хочешь нас знать. Если мы устраиваемся на работу, достойно растим своих детей, покупаем недвижимость и так далее, то ты считаешься с нами, но если мы испытываем трудности, то ты отстраняешься от нас – и давай уж я скажу прямо, из-за того, что нам довелось пережить, мне кажется, у нас есть большой шанс никогда и не начать жить нормальной жизнью. Может, тебя греет мысль о том, что хоть кто-то из нас чего-то добился в жизни, но правда в том, что все мы чего-то добились, пусть этот успех и не такой большой. Есть ощущение, что ты судишь нас, но мы думаем, что у тебя нет права так делать.

Вот так же и с этими деньгами. Ты не подумала о том, что у тебя семь детей (а вместе с Энн-Мари – восемь), и не приняла решение раздать каждому ребенку равную, пусть и не очень большую, сумму просто потому, что все они твои дети. Вместо этого ты судишь нас и оцениваешь по тому, критиковали ли мы тебя в прессе, получали ли компенсации или просто отказались поддержать тебя, так что ты вычеркнула всех их из списка. Но, видимо, ты решила вычеркнуть своих детей и надеяться, что твои внуки добьются в жизни большего, а потом радоваться тому, что ты сделала для них. И кстати, я тоже имею в виду не всех внуков, а только некоторых, потому что из-за Стива его детей ты в расчет не берешь, и точно так же думаешь про остальных. В конце концов, это просто твое желание иметь власть над нами. Никто из нас этого не хочет.

Мне очень тяжело это делать, но на этот раз я должна выступить в защиту себя и всей остальной семьи. С самого нашего детства ты пыталась разделять нас. Когда тебе это было выгодно, семье нужно было держаться друг за друга, но если по отдельности мы хотели проводить друг с другом время, этого ты не разрешала. Я никогда не отвернусь от Эми, что бы она ни сделала. Точно так же я веду себя и с тобой, мама. Когда любишь кого-то, эта любовь должна быть безусловной, я всегда была рядом с тобой, с ранних лет, даже хотя временами с тобой было очень тяжело. Тебе стоит вести себя менее осуждающе и более по-родительски. И дело не в самих деньгах, а в том, что они могли бы символизировать – они могли стать символом того, что хотя бы когда-то в жизни со всеми нами одинаково считались, и мы все были одинаково важны.

Мэй

Мне было не по себе, когда я отправила письмо и ждала ответ. Я не могла даже представить, как она может ответить. Я понимала, что эти слова могут глубоко ее задеть. Я подозревала, что она тоже, в свою очередь, рассердится. Казалось, есть очень большая вероятность того, что я больше никогда ничего от нее не услышу. Однако ответ от нее пришел всего через несколько дней. Она поблагодарила меня за честность и сказала, что хотела бы объясниться со мной лицом к лицу. Она написала:

Когда я села в тюрьму, я никогда не пыталась стать «матерью» для всех вас, моих детей. Я знаю, после всего того, что произошло в моей жизни, а затем и в «нашей» жизни, я никогда не буду способна на такой «подвиг». Я никогда не была «матерью» на самом деле и не смогла бы стать ей сейчас! Вы всегда были для меня где-то «там», а я и правда считала себя каким-то особенным человеком! Я всегда надеялась, да и сейчас надеюсь, – что это был ваш выбор, который вы сделали сами, а не ради своих ожиданий, что я смогу «оправдать» ваши надежды когда-нибудь обрести «хорошую» мать.

Но затем она категорично сказала, что не способна на это и что сожалеет об этих деньгах. А затем подписалась как обычно: