Так что в сентябре 1972 года, когда мне было три месяца, мы переехали по адресу: Глостер, Кромвель-стрит, дом 25.
Глава 3Подвал
Когда я читала сегодняшнее письмо, то вспомнила Энн-Мари. Я знала, что ее взаимоотношения с родителями раньше были сложными, но, по маминым словам, те времена выглядели иначе, чем я их запомнила, когда взрослела. Мама пишет, что хорошо ладила с Энн-Мари, но папа положил конец этому миру и заставил маму разобраться с Энн-Мари самой. Она сказала, что согласилась пойти на это, и благодаря этому поступку папа не трогал нас, остальных детей, – а если бы они отказались, то папа убил бы и ее, и Энн-Мари. Я не могла понять, как это так – мама всегда была очень сильной, неужели папа смог заставить ее? И как она смогла? Мама же говорила, что любит ее. Почему она не забрала нас и не сбежала? Почему она продолжала рожать детей, подставляя их под удар отца? Она говорит, что пыталась обращаться за помощью, но даже не думает взять на себя вину за произошедшее, говорит, что заявляла папе: пусть делает с ней что хочет – режет на куски, бьет, пытает, – но только пусть оставит нас в покое. Правда ли это? Это что, и есть материнская любовь?
Я и не думала, что с тем же успехом могла торговаться с самим дьяволом. Для него это не значило НИЧЕГО, он продолжал делать то, что ему нравится. А я не мешала ему, потому что верила: это было необходимо, чтобы вы, дети, были в безопасности…
Мое самое раннее воспоминание о жизни в доме 25 на Кромвель-стрит: мама укладывает меня спать в подвале, где я ночевала с Хезер и братом Стивом, который родился через год после того, как мы переехали туда. Мне было четыре года. В подвал нельзя было попасть из дома напрямую, приходилось пройти весь его фасад и обогнуть дом. Мы надевали свои тапочки и бежали туда. Иногда лил дождь, и пока дверь была закрыта, нам приходилось толпиться под временным козырьком из гофрированного пластика, который соорудил папа. В подвале всегда было сыро и холодно, наружу выходило всего одно маленькое и узкое окно, из которого виднелась улица на высоте тротуара. Оно было одинаково небольшим и для того, чтобы через него выбраться, и для того, чтобы впустить в подвал достаточно света. Нам нельзя было возвращаться в дом ночью, чтобы сходить в туалет, поэтому в углу подвала всегда стояло ведро. Помимо этих воспоминаний детства, на ум приходит то, что мама заправляла наши одеяла очень туго, как и всегда – она поднимала покрывало и опускала его на лежащего, а потом подтыкала его под матрас, как в больницах или гостиницах. В результате оно так плотно прижимало нас, что мы едва могли пошевелиться. Никаких историй перед сном или поцелуев на ночь от нее не было никогда.
Я помню, как смотрела на нее, пока она лезла наверх и выкручивала лампочку из голого патрона на потолке.
– Зачем ты это делаешь, мам?
– Не твое дело, Мэй! – огрызалась она.
Она всегда так делала, уложив нас спать, и в конце концов я поняла почему: в результате, когда она поднималась наверх по ступенькам и закрывала на ночь дверь подвала с нами, мы не могли бы снова включить свет и заняться какими-нибудь шалостями.
Однако, оставаясь в непроглядной темноте, мы именно этим и занимались. Мы выползали из-под покрывал, выпрыгивали из кроватей и развлекались, играли в темноте, а когда уже выбивались из сил, то ложились спать. Иногда мы шумели настолько сильно, что мама с папой слышали нас из дома и приходили стучать в дверь подвала.
– А ну прекратите чертов базар, сейчас же спать!
Это нас не пугало. Страшно было там, наверху, рядом с ними. Однажды нас закрыли на всю ночь, и к нам ни разу никто не спустился. Они были заняты какими-то своими делами. Хотя и было темно, мы оставались в подвале вместе, поэтому меня не покидало чувство некой безопасности в те ночные часы.
Когда мы только переехали в этот дом, нас еще не заставляли спать в подвале. Я уже говорила, что мама любила младенцев и малышей, она проявляла к ним искренние материнские чувства, поэтому в том возрасте она позволяла нам спать наверху, где она могла за нами присматривать. По этой причине в те первые годы нашей жизни по адресу Кромвель-стрит, 25, подвал всегда был свободен для мамы и папы, и они могли делать там все, что хотели. А еще по этой причине к тому времени, как они переоборудовали подвал в нашу спальню, там было кладбище. Под нашими кроватями, которые стояли на свежеуложенном бетонном полу, скрывались невообразимые секреты.
Когда мы были маленькие, подвал не был так оштукатурен и прибран, как в более поздние годы. Папа тогда только начинал свою череду масштабных преобразований, которым подвергался дом на протяжении двух десятилетий. Стены были из голого кирпича, а перекрытия на потолке были открытыми. Бездомные кошки собирались снаружи у единственного окна, и у меня сохранились довольно яркие воспоминания, как я тяну свою руку сквозь металлическую решетку и пытаюсь покормить их. Я люблю кошек даже сейчас. Наверное, они символизируют для меня свободу. Мама не любила, когда я с ними играю: «Что это за глупости, Мэй! Когда они поцарапают тебя, даже не приходи ко мне, чтобы я тебя пожалела!» – так она говорила, а я никогда и не приходила. Через какое-то время кошки перестали появляться у окна. Я спросила маму, что случилось.
– Власти решили, что их всех нужно убить.
– Почему?
– Потому что они бесят, вот почему.
Я не знаю, было это правдой или нет, но тогда я поверила ей, и мне стало очень грустно. Мама наверняка знала об этом, но ее это не заботило, довольны мы или расстроены. Видимо, она хотела так закалить мой характер.
Однажды вечером, когда еще не стемнело, я смотрела на кошек через окно, но вдруг соскользнула и упала прямо на острый столбик моей кровати, и этот столбик проткнул мне подбородок. Я понимала, что пошла кровь, но не знала, как остановить ее. Подушка намокала все больше, и я до сих пор помню ту жгучую боль там, где была разорвана кожа. Хезер пыталась осмотреть рану, но уже слишком стемнело. Я была в панике. Я на ощупь добралась по ступенькам до двери подвала и стала стучать в нее. Никто не пришел. Было так страшно – я, такая маленькая, боялась, что умру от потери крови. Я кричала и кричала, надеясь, что мама или папа меня услышат, но они или не слышали, или нарочно не обращали внимания. Хезер и Стив тоже стучали и кричали, но все без толку. В результате сосед, проходивший мимо по улице, услышал мои крики, доносившиеся из окна, и постучал в парадную дверь дома, чтобы сказать об этом маме. Меня пришлось отвезти в больницу и наложить швы.
Когда я думаю об этом сейчас, то холодею от ужаса – маму вообще не мучила совесть, когда она закрывала нас там. Это было опасно, а если бы кто-то из нас серьезно заболел и наши крики никто бы не услышал, что бы могло тогда случиться? Но нам было тогда слишком мало лет, чтобы задаваться такими вопросами. Мы все думали, что мама считает тяжким трудом возиться с нами и хочет хотя бы ночью побыть в покое и тишине вдали от нас наедине с папой – и с Энн-Мари, чья кровать стояла в доме.
Нам не приходило в голову, что мама и папа держали нас в подвале для того, чтобы мы не могли видеть, чем они занимаются. А иногда они вместе куда-нибудь уходили, оставляя нас в доме одних, как я однажды позже узнала. Как-то раз ночью я бродила по подвалу и увидела, как они запихивают матрас в папин фургон. У меня не возникло вопроса, зачем они это делают или почему планируют уехать, оставив нас внизу на всю ночь одних.
По утрам мама открывала дверь подвала и спускалась забрать нас. Она была нетерпелива и торопила нас одеваться, а еще Хезер, Стив или я должны были принести наверх ведро и опорожнить его в туалете. После этого она кормила нас завтраком на кухне прямо над подвалом. В ней мы проводили много времени. Папа подремонтировал ее в своей грубой манере, обшив сосновыми панелями и обставив дешевой мебелью, которую он откуда-то притащил. Энн-Мари, которой было тогда уже больше двенадцати, спускалась и общалась с нами, да и папа тоже иногда бывал там, хотя чаще он вместо этого уходил на работу. Он подолгу работал и, как правило, бывал вдали от дома.
Завтрак, как и любая семейная трапеза, проходил в напряжении. Малейшая оплошность – будь то разлитое молоко, упавший нож или миска с хлопьями, лишний шум или разговоры – могла вызвать у мамы крик и вспышку гнева. Она могла схватить все, что попадется под руку – лопатку или деревянную ложку, – и отлупить нас ей. Иногда нам даже делать ничего не приходилось, чтобы разозлить ее. Просто невозможно было понять, что же именно привело ее в ярость. Часто все начиналось с кухонного полотенца.
– Где оно? Где сраное полотенце? Признавайтесь, паршивцы, кто из вас его взял? – кричала она, шея ее напрягалась, глаза за очками смотрели навыкате.
Нередко это полотенце оказывалась у нее на плече, куда она его не глядя закинула, но она была настолько вне себя, что не оставляла нам ни единого шанса показать ей, где полотенце – да мы и не осмеливались. Иногда в детстве мы находили в этих сценах что-нибудь смешное, когда оставались одни, но ее гнев, как правило, пугал нас и расстраивал.
Это происходило не только в детстве. С юного возраста она давала нам разные задачи по домашнему хозяйству: помыть посуду, помыть полы на кухне, почистить туалет, пропылесосить, загрузить посудомоечную машину. Она показывала нам, как делать это правильно, и если мы не следовали ее инструкциям в точности, она накидывалась на нас.
– Слишком много стирального порошка, Мэй! Ты тратишь его впустую! У меня, по-твоему, денег до хера?
– Прости, мам, – вздрагивала я, зная, что сейчас будет.
– Я тебе твое «прости» знаешь куда запихаю?
На меня обрушивались удары и пощечины.
– Сраная неумеха! Пошла вон отсюда! Помоги лучше Хезер ванную помыть!
Из комнаты она выгоняла меня очередной порцией пинков.