Люблю тебя светло — страница 12 из 18

— Вы, Терентий Кузьмич, Москву видели?

— Не, Иванович, — безропотно ответил он. — Скот пастевал, плоты по Десне гонял до Киева, а Москвы не видал. Сына Михаила летел хоронить, на конце Москвы пересадка была.

— Ездить — во какой карман денег надо, — сказала Мария Матвеевна. — Оно везде хорошо, где нас нет. Жили у Десны, ладно. Раньше наш батька у Крым на соль ходил. Как поедет от проводов после пасхи и — до четырнадцатого ноября. А бабы дома. Я пряла с малолетства. Сестра: «Маш, вставай прясть», — будит. А мне спа-ать хочется. Я ее нянькою звала. Греюсь помаленьку у печки, да потом в печку влезла в русскую и спряталась… «А где она делась?» Я сплю в печке. Жили мы, Иванович, у Десны, и за то спасибо. А в Москву за песнями ездить? — некогда. Я еще помню, как выйдем гулять на Десну, мужики баржи тянут. Возьмут тряпку на плечо и тянут. Батька мой тринадцать годов жил по батраках. Мамка не хотела идти за него, у его ж нема ничего, бедный. И сама батрачка.

«Живаху каждо с своим родом на своих местех».

— Съезжу, съезжу в Монастырище.

— Давай письма напишем.

Каждый раз глядят они на белый лист, диктуют, высокими голосами просят детей отозваться с Брянщины: «Где вы там. Внуки здоровы?» Терентий Кузьмич без конца курит.

— Свату напишем.

То было зимой, шли дожди, и мы с утра до вечера торчали в хате.

— Прислал сват, обижается, что Терех был рядом и не зашел. Это ж мужи-ик, — строго сказала Мария Матвеевна, — была б я, я бы по колено дошла. Я бы не собирала стаканы по дворам!

— Нельзя пройти было, — оправдывался Терентий Кузьмич. — Ей-богу, Иванович.

— Я б дошла.

— Усе дороги заметены, куда пойдешь? Внуков повидали, а больше не могли. Ей-богу.

— Чтоб я сдурна побожилась! Нема сердца у мужиков. Пиши, Иванович. Соскучились дуже по вас, сват и свашка, скоро ж вы, сваток, разрушили нашу дружбу, а мы ни при чем не виноваты, что вы забыли нас. Стану письмо приказывать писать и не соображаю, что мне говорить за слезами…

— Пиши, Иванович…

— Что ж ты, сваток, не скажешь нам про нового зятя. Нехай Аня не вводит деток в заблуждение, чтоб фамилии и отчества Мишиного не ломали, чтоб дети так и были Михайловичи, по отцу. Не смарайте его фамилию. Э-э, — сказала она в раздумье, — замуж вышла, за кого? Корявый, как кожан. Можно ж привыкнуть к такому человеку? Ой, не знаю. Мишка наш — картина. Где она, хотя Аня, на двоих детей возьмет? Разве какой вдовый или разженный. Нема девки, и бабе рад. По случаю какая у кого умрет, у него тоже дети. Писала нам: «Дожидаться мне некого, Миша ко мне не вернется». Ох, мы голосили тут, голосили… Я его видела. Старый, лицо черное, тмяное. Она-то добрая, красивая, аккуратная. Такая — ей цены и меры нету. Не манерная, сколько у меня невесток, из всех невесток невестка. Болю об них, горюю, как об Мише. Григорий написал ей: «Невестушка Аня, дорогая моя, гляди своего мужа, как моего брата: люби, дружи и уважай». Я думаю, не найти ей такого, как Миша. Больно он тихий, водки не запивал. А дочка, что на Ловше живет, не одобряет. Сказала: «Сгуляла свадьбу, как молодая, чего ж она?» Я переживаю, чтоб и ей хорошо было, и внукам. Ой, томление. Нагоревалась она тоже вдоволь. Мамка моя говорила так: «Если матка плачет по дитю, речка бежит от слез, если сестра, то колодезь воды стоит, а жена плачет, как корова по быку ревет». Оно правильно это. Что написал, Иванович?

— «Когда приедете» — писать?

— А жива буду, то к пасхе. Написал ай нет? В свете нет такой молодицы. Прибежит: «Мам, давай постираю!». Так она пообыщет усе тряпки, какие постирать. Не пиши, что болю, будут плакать.

Тут помешал нам младший сын Иван.

— Запрягли Иваныча, — сказал он.

— Взял бы да написал сам, — укорил отец.

— А-а, его не допросишься.

— Чего бумагу переводить? Сядешь, скребешь в башке — чего писать.

— Миша жил на целине, и одного письма ему не послал. А теперь куда? В сырую землю?

— Встречались, говорили, а то — так…

Чем-то недовольный Терентий Кузьмич молча протянул ко мне руку за сигареткой, закурил и вышел. Долго смотрел с порога на горы.

— Ты бы, мать, — вернулся он в комнату и выставил палец в сторону сына, — ты бы взяла хворостину хорошую да по горбяке ему!

— Чего? — поднял голову Иван.

— Он знает чего!

— Знает…

— Да, да, — топтался Терентий Кузьмич вокруг сына. — А то на старости наверну во, да, да, вон туда полетишь. Я не побоюсь, что тебе более тридцати годов.

Мария Матвеевна, как и водилось всегда в старых семьях, отдала хозяину всю власть и права, только слушала. Иван покраснел и точно прирос к табуретке.

— Сошелся, сынок Ваня, жить — нечего по сторонам глядеть. Да, да.

— Кто меня видел?

— И не дай бог, чтоб видели. И чтоб в голове не было такого. Я хозяйке твоей верю. Да, да. Нечего. Ешо раз, — вытянул он опять палец, — пожалуется хозяйка, — прошшай, сынок Ваня, и забудь, что у тебя папка и мамка ёсть.

— Ничего не было.

— И слава богу. А глазы не пяль. И чтоб хозяйка не переживала. Да, да.

— Да-а…

— Умом рухнулся, — сказал уже помягче Терентий Кузьмич. — Моргай за тебя!

— Чего моргай. И где я был? Кто меня ловил?

— Э, разговор дерваком: хвать, хвать, — сказала мне Мария Матвеевна. — А злости нема. Дай бог, по закону оженились и живете. Не по колдовству. Тут ёсть всякие, чужих мужиков сманивают. Догуляются, просе. . .ут свою красоту. До время цвет цветет, не дергать его куды зря, чтоб не завял. У нас одна гуляла-гуляла и пошла за последнего, какой никому не нужен. Бывало, шапку с него собьет и ну толочь. Красивая, на веретне крутилась. Идет воды, так она вся… ягода! И пришлось эту шапку целовать. А пьянствовал, а бил ее, усе подушки и рубашки посек топором. Внести тебе молочка, Вань?

— Не хочу, — расстроился Иван.

— Попужал отец, — засмеялась Мария Матвеевна. — После службы первый раз накинулся. Зачем они тебе, сынок?

— И нехай забудет про папку с мамкой, — подал голос Терентий Кузьмич из другой комнаты, где гремел репродуктор. — Да, да.

— Ты раз сказал, и ладно, — стала жалеть сына Мария Матвеевна. — Чего он, глухой ли?

— Мы не знали этого. И в роду не было!

— В роду не было… — поморщился Иван.

— И не было! Да, да.

— Внесть молочка?

— Не. Пойду, — встал он, снял с вешалки шапку и не мог уйти сразу, переминался в сенках, курил, курил.

— Иван наш горя не знал, — сказала Мария Матвеевна. — Григорию досталось. Десяти годов пошел скот пастевать и десять пудов хлеба добыл. Ой, сейчас письмо напишем хорошее!

— Давайте напишем, — говорю я.

— Какой он был здоровый! — воскликнула Мария Матвеевна. — Говорила ему: ня рви силу! Не послушал. В работе горячий, его в колхозе крепко ценили. Как поднял мотор и надорвался. Хлеб теперь возит на коняке. Здоровья нема.

— Здоровый был, Иванович, — пожалел сына Терентий Кузьмич, — он меня втрое был здоровей. Ой, здоровый.

Я чувствую, как любили они в нем эту издревле необходимую в деревне могучесть.

— Девки за ним убивались…

— Сынок Григорий, — диктовал Терентий Кузьмич, — мы, слава богу, ничего, только болим по тебе.

— Гадала я на тебя, сынок, сказали: живой! К нам поздняя дорога тебе предстоит. А куда ж ты путь держишь, сынок, что и нас не минуешь? Сон видела, — сказала она мне, — приходит Миша во двор да говорит: «Бать, какой у тебя дубок хороший валяется на дворе…» — «Сынок мой, я хотел его на дровы порезать, да жалко». — «Дак отдай его кому-нибудь на постройку». — «А кто ж будет строиться?» Идет Минай-покойник, и взял дубок, и понес со двора. Я встала, и думаю, и плачу: «Ой, это беда какая-нибудь будет. Мертвый человек понес с моего двора дубок. Миша приказал: отдай на постройку. Григорий завалился, дубок, ой, боже. «Ой, везите меня в ночь, в ночь поеду, я хоть слово ему какое скажу, помогу его горю!» Глядь, письмо. Был в Москве, лечили, сейчас ничего.

— Много перенес Григорий…

— Иван того не испытал. Григорий и в Словакии побывал. Взяли его в партизанский отряд на Бряншине, и шли они хлеба разживаться, а по ним стрелять. Троих подстрелили. Они тогда что: давай бежать с председателем колхоза. Переплыли через Десну, винтовки попрятали, идут, а ночь маленькая. Как заметили их — и с пулемета строчить! Они поползли по житу. А Григорий с председателем отстали. Тех четверо приползли на свое русское поле, сидят в лощине.

— И не так, — сказал из сенок Иван.

— Как же не так?

— Не так…

— А ты там знаешь? — крикнул Терентий Кузьмич.

— Сидят они. Пошел негодный к войне по дровы, а они там! И продал старосте: ребята наши пришли! Ой. Был у нас там обрыв, и валили бедных партизан валом. Григорий с председателем хватились — винтовок их нету. А к партизанам без винтовок нельзя идти, побьют. Все одно гибель. То что ж: и про них выказали. Наш двор атаковали: «Твой сын в разведку приходил! Стрелять будем вас, если не явится». День нема, другой нема и третий. Что ж нам делать? И вот приползли. Приползли по житу спасать нас. И нашел их человек в стогу. «Мама, — говорил потом, — хотелось, чтоб лучше меня пусть убьют, а вас оставят». Так я с ним только встретилась. Пошла узнать, а его староста ведет. Только здравствуй и прошшай. Теперь побьют! Ой, боже, ой, не могу, ой, горе. И зачем он полз. Прошло сколько, приходит баба председателева: «Нянь! (нянькою меня называла), пойдем мы на Гулеевку, спросим, куды их погнали». А там два мальчика у немцев подводчиками. «Баб, повезли ваших ребят на тракторе и, говорит, кого на тракторе везут, тех стреляют». Григория нашего повезли на тракторе. Ну что ж? Чем спасти его? Видно, убьют. Не будет у меня старшего сына. Места себе не найду. «Во ваших ребят где били, — один полицей говорит. — Как везли, возле этой березы постреляли». А тут получился приказ: в плен брать. Привезли их у Брянск, погрузили в вагоны, везут кто знай куда. Председатель и говорит: «Давай спрыгнем, как откроют. Лучше убьемся, чем в плен». А их взяли и разлучили. Наш попал в Словакию.