Вспышка моей нервозности и страха, видимо, произвела на него неприятное впечатление. Он долго молча сидел у стола, делая вид, будто о чем-то думает, и я чувствовала, как он время от времени посматривает на меня. Я предложила ему картошки с маслом и брынзой, и он согласился. Ел он тоже молча, глядя перед собой без всякого выражения. Лицо у него было небритое, осунувшееся... Но нервы у него, должно быть, были крепкие, если он не замечал моего состояния. Впрочем, теперь я уверена, что он делал это нарочно, это был единственный способ меня успокоить — еще чуть, и я бы расплакалась. Постепенно я и в самом деле пришла в себя, руки у меня перестали дрожать, и, наверное, вид у меня стал более человеческий, потому что он взглянул на меня два-три раза и рассмеялся. Так же тихо и беззвучно, как первый раз, когда в ту новогоднюю ночь мальчики и девочки накинулись на абрикосовую водку, но не насмешливо, а ласково, и я тоже улыбнулась, даже засмеялась вслух и подошла к нему, потому что мне страшно захотелось до него дотронуться, хотя бы до его руки. Но я этого не сделала. Не от застенчивости, а просто это было бы совершенно необъяснимо. Мне хотелось до него дотронуться, но я не смела.
Сейчас мне трудно сказать, был ли Стефан настолько чуток, чтобы понять мое состояние. Если он и понял, то ничем это не показал. Поужинав, он спросил, есть ли еще комната, где бы он мог переночевать. И только тут передо мной встал вопрос, где кому спать, — я знала, что нужна квартира, но о том, как она будет использоваться, почему-то не задумывалась. Самое естественное — что люди, которым нужна квартира, будут тут спать — не приходило мне в голову. Однако я смело соврала: я все продумала, он может лечь на вторую кровать в той же комнате, потому что отапливать две комнаты невозможно. Мое предложение ничуть его не смутило, он тут же стал готовиться ко сну. Первым делом он вынул из внутреннего кармана пиджака пистолет и спросил, на какой кровати он будет спать. Я показала ему на мамину и сняла покрывало. Он сунул пистолет под подушку и снял пиджак. Я вышла. Когда я вернулась, он лежал лицом к стене и, может быть, уже спал. Я заметила, что снял он только пиджак, и сообразила, что именно так и должны спать подпольщики. Почему-то и я не стала снимать блузку, а только юбку и, не надевая ночной рубашки, юркнула под одеяло. Голым ногам сначала было холодно, но постепенно я привыкла. Вот так в родном доме я начала жить по правилам конспирации. Через некоторое время он подал голос с другой кровати. Сказал, что вошел в дом с заднего хода, пройдя дворами с улицы Обориште, его наверняка никто не видел, и я могу спать совершенно спокойно. Я сказала, что я и не волнуюсь. Еще через несколько минут он догадался пожелать мне спокойной ночи. Я ответила ему — получилось как-то очень жалобно. Он заворочался, закашлял. Потом задышал ровно и глубоко — видимо, уснул.
ГЛАВА X
На другое утро, рано-рано, Стефан незаметно исчез. То есть на самом-то деле я прекрасно видела, когда он встал, потому что всю ночь не смыкала глаз. Но я притворилась, будто сплю глубоким сном. Он тихо оделся, за какие-то секунды, и бесшумно вышел из комнаты.
Оставшись одна, я долго думала: почему он не хочет со мной разговаривать? Может, он просто такой человек — замкнутый, угрюмый и неразговорчивый? Но тут же я отбросила это предположение. Возможно и другое: законы конспирации обязывают его молчать, все роли, которые он играет, входят в эту конспиративную игру с ее железными правилами, и лучше всего относиться ко всем его странностям спокойно и помалкивать, не выдавая, что я ничего не понимаю в конспирации, чтобы не упасть совсем в его глазах. И ждать того времени, когда я стану необходима... Но чем больше я думала, тем больше склонялась к третьему варианту, самому для меня приятному: Стефан — такой же человек, как и все, да, но, кроме того, он подпольщик; жизнь его чрезвычайно трудна, он каждую минуту подвергается опасности, он должен непрерывно проявлять хладнокровие и хитроумие, а временами и жестокость, которая, вероятно, ему не свойственна, но которую он в себе воспитывает; постоянный риск изменил его характер, превратил в человека, совершающего только целесообразные поступки, человека, который отказывается от всех личных чувств и отношений, подчиняясь лишь требованиям дела; вообще это необыкновенный характер, порожденный необыкновенными обстоятельствами, — в высшей степени романтичный, возвышенный и прекрасный. И мне, обыкновенной девушке, невероятно повезло, что я знакома с таким человеком, дышу с ним одним и тем же воздухом, живу в исключительно романтической атмосфере, — ведь это дано далеко не каждому...
В таких размышлениях и переживаниях прошел этот день. Выходила я, только чтобы принести воду из пруда. Там была очередь — значит, в городе все же остались люди. В основном это были старики и старухи, которым, наверное, не к кому было уехать. Некоторые просто набивали ведра снегом — снег еще лежал под кустами в сквере. Большинство же дожидалось своей очереди у единственного места на пруду, где был сломан лед, и наполняли ведра мутной водой. Там же вертелись и собаки — тоже ждали своей очереди напиться.
Смеркаться начало рано, около четырех. В этот день я снова перечитала «Красное и черное». Это была моя любимая книга, я читала ее по крайней мере раз десять. Но в тот раз я принялась за нее с каким-то особым праздничным чувством, испытывая что-то вроде удовлетворения. Меня вдруг осенило, что Жюльен Сорель ужасно похож на Стефана или, наоборот, Стефан похож на Жюльена — такой же худой, хмурый, неулыбчивый, замкнутый, фанатично стремящийся к своей цели человек, который говорит и делает только самое необходимое. Потом я с восторгом сделала еще одно открытие — Жюльен боролся за осуществление своих личных целей, а у Стефана никаких личных целей нет, он борется за общее великое дело и отдается борьбе по идейным соображениям, а не потому, что добивается определенного места в жизни. Но так или иначе, у них было много общего, и Жюльен был не виноват, что при всех своих достоинствах был вынужден хлопотать лишь о достижении эгоистических целей: его время не предлагало ему ничего другого, никаких великих общественных задач. В этих моих размышлениях сказывалось, конечно, и влияние Стеллы Поповой, которая руководила нашим ремсистским кружком. В заключение, однако, я придала всему вполне конкретный смысл: если бы Жюльен жил теперь, он не стал бы угрожать пистолетом мадам де Реналь и без всякого толку подставлять голову под нож, а звался бы Стефаном и провел бы эту ночь в моей квартире, положив пистолет под подушку; я, разумеется, не была Матильдой, и сравнивать нечего, у нас с ней не было ничего общего, и не только потому, что она была богата, а я бедна, но еще и потому, что с того момента, как я открыла сходство между Жюльеном и Стефаном, я ее почему-то невзлюбила. Вот так! Типичная женская логика.
Теперь я наконец расскажу об этой необыкновенной ночи, но начинаю с трудом и с опаской, потому что не уверена, сумею ли передать все точно так, как оно было, или, вернее, сумею ли все объяснить. Хотя я вообще не знаю, можно ли и нужно ли объяснять то, что случилось, или достаточно просто рассказать об этом, и все само собой станет ясно.
Нормальный ключ, который я дала Стефану, отпирал подъезд с гораздо большим шумом, чем его «подручные средства». Я услышала, как он пришел, тут же вскочила с постели и с бьющимся сердцем пошла открывать дверь. Слышно было, как он медленно поднимается по лестнице. Я бегом вернулась за керосиновой лампой и выкрутила фитиль, чтобы ему посветить. Увидела я его на нижней площадке. На мгновение мне показалось, что это не он, но он поднял ко мне лицо и, вероятно, оттого, что свет лампы ослепил его, прикрыл глаза рукой; потом, ссутулившись, пошел дальше. В его походке, во всей его фигуре чувствовалась неимоверная усталость. Поравнявшись со мной, он взглянул на меня с какой-то особой улыбкой, словно намекая на что-то, что знаем мы двое. Я не знала ровно ничего, и все-таки от этой улыбки мне стало очень приятно — в ней было что-то грустное. Никогда до той минуты я бы не подумала, что этот замкнутый человек может так улыбаться. Так улыбаются только очень дружелюбные и откровенные люди. Он медленно вошел в комнату, а я шла за ним, и мне, не знаю почему, хотелось взять его под руку и поддержать. Он остановился перед столом и сунул руку во внутренний карман, чтобы вытащить пистолет, но пистолета не вытащил, а только снял пиджак, повесил его на стул и сел к столу. Я молча поставила перед ним тарелку с картошкой. Он взял одну картофелину, но обжегся — я их только что сварила, — выронил ее в тарелку и стал дуть на пальцы. И снова улыбнулся и посмотрел на меня. Потом спросил, на каком я курсе. Я ответила ему не сразу, так как увидела, что правый рукав его пиджака распорот по шву до локтя и заколот булавкой. Он заметил, что я смотрю на его рукав. Я ответила, что на первом. Помолчав, он спросил, на каком факультете. Я посмотрела на него изумленно. Он отлично это знал. Я ответила, что на медицинском. Он покачал головой и как-то грустно сказал, что это, по его мнению, самая лучшая профессия. Я спросила, почему. Потому что это самый прямой путь помощи людям, сказал он. Я посмотрела на него подозрительно — мне казалось, что такой человек, как он, не может произносить подобные слова. Но подумала, что он прав. И сказала ему об этом. Потом спросила: а вы на каком учились? Это «вы» прозвучало странно — я впервые обращалась прямо к нему. Он улыбнулся и ничего не ответил. Я сообразила, что он не имеет права о себе рассказывать, это запрещено законами конспирации, и я должна умерить свое любопытство.
— Ладно, — сказала я, — я знаю, что вам нельзя мне отвечать.
— Можно, — отозвался он.
— А как же, ведь если я буду что-нибудь о вас знать, может случиться так, что я... вас выдам.
— Я что-нибудь придумаю.
— Да, я знаю, вы это делаете мастерски... Но иногда ваши выдумки не так уж невинны.