что роль, которая мне предназначалась, была, при наличии двух мужчин, вполне второстепенной, я состояла при них только, так сказать, на худой конец, на случай каких-то непредвиденных обстоятельств и вообще служила компании чем-то вроде украшения. Но ты увидишь, что события развивались не так, как мы этого ожидали.
Другие двое были учитель и ученик — именно так: один из них, человек лет тридцати, преподавал несколько лет другому — восемнадцатилетнему.
Учитель этот оставил сельскую прогимназию и в апреле пришел в отряд вместе со своим бывшим учеником. Их потому и послали на эту операцию, что они знали село лучше всех других. Паренек еще школьником исходил холмы над родным селом вдоль и поперек и, когда мы подошли к селу, привел нас прямо на этот наблюдательный пункт — самое удобное место, какое только можно было выбрать, словно он годами присматривал его и выбирал, словно он всегда знал, зачем оно понадобится ему однажды.
Учитель потом погиб, но для меня он всегда останется живым — худощавый, с насмешливым лицом, большим носом и маленькими голубыми, ярко-голубыми глазами, он целыми днями, как ястреб, следил с высоты за Охотничьим домиком. Я лежала позади них на траве и, пока этот голубоглазый хищник высматривал добычу, поглядывала на него и думала: что должен испытывать этот человек, прячась над селом, в котором он три года был директором прогимназии? Я пыталась представить себе, как он в темном костюме, белой рубашке и галстуке произносит в день Кирилла и Мефодия речь, вокруг него стоят учителя, с цветами в руках, нарядные и праздничные, а ребята, выстроенные перед ними, но то и дело нарушающие строй, шаловливые и беззаботные, смотрят влюбленными глазами на своего длинноносого, голубоглазого, чуть сутуловатого директора. И голос его — глубокий, мягкий, точно у церковного псаломщика, баритон — торжественными, патетическими волнами несется над головами детей, как разносился он над головами партизан, когда он читал стихи Смирненского, красивый голос, наделенный от природы необычайной теплотой и убедительностью, голос подкупающий и внушающий доверие. И вот этот человек, ведя за собой ученика — а по-другому настоящий учитель и не может, он всегда должен появляться в сопровождении учеников, всегда и повсюду, во всех видах своей деятельности, — явился в село из совсем другой жизни, осуществляя свою высокую миссию. Он стоит сейчас над селом, и село, затихнув в ожидании, с огромным напряжением следит за учителем и ждет его голоса, чтобы знать, куда идти. Учитель поднял руку, приближается тот трепетный миг, когда он заговорит, и тогда люди пойдут за ним как один. Так, как шел за ним его лучший ученик, этот тихий восемнадцатилетний парень, смотревший на все влюбленным взглядом — на меня, на своего учителя и даже на П-образное желтое здание, в котором мы разыскивали человека, приговоренного к смерти.
Так думала я тогда, глядя на учителя с партизанской кличкой Цыган. Он действительно был похож на цыгана, на голубоглазого тощего кочевника из табора, на цыгана с высоким бронзовым лбом, за которым бродили ясные и суровые, совсем не таборные мысли. Этот человек готовился убивать, и его ученик готовился убивать.
Ученик обращался к нему на «вы» — форма, совершенно необычная для партизанской землянки, но парень по-другому не мог, не было на свете силы, которая заставила бы его смотреть на учителя как на равного, как на человека, с которым его уравняли одинаковые права и обязанности. Сейчас, в засаде, он ждал, когда учитель подаст ему пример и он сможет наилучшим образом выполнить его приказ. Парень лежал спокойно и тихо — видно было, что он находится с окружающим в полной гармонии.
А я давала волю своей девчоночьей фантазии и пыталась обобщать — для того, вероятно, чтоб уйти от конкретных мыслей о смерти, хотя к этому времени я уже успела заглянуть в ее страшные глаза. И сейчас мне предстояло увидеть ее совсем рядом, как функцию моего собственного существования. В отряде я была и за медицинскую сестру и за врача одновременно. И тогда, впервые в своей практике, раньше чем научиться лечить, я научилась устанавливать смерть.
Человек, на которого должно было обрушиться наше возмездие, появлялся по вечерам. Это был один из самых страшных палачей этой части Болгарии, излюбленным развлечением которого было фотографироваться с отрезанными головами. Он был полицейским начальником областного масштаба, но убийцей и садистом — куда более высокого ранга, и если вообще говорить о масштабах жестокости, то этот экземпляр выдержал бы любую международную конкуренцию даже в те годы, породившие необыкновенное множество извергов.
При этом он был не из тех, кто только давал указания, — он и осуществлял карательные операции, вкладывая в их жестокость всю свою энергию, развивал теорию и практику запугивания, внося в это дело немало фантазии и стремления к эффектности. Он был специалистом по показательной жестокости, устраивал казни на сельских площадях, задавал тон, и потом его подчиненные, лишенные, правда, его талантов, но обладающие достаточным хладнокровием, чтобы следовать его примеру, распространяли его опыт.
Я пыталась представить себе его заранее, раньше того момента, когда ему придется покинуть свой мир, полный крови и отрезанных голов. Но я знала о нем слишком мало, его мир оказался не совсем таким, как мы ждали, человек этот мог быть действующим лицом и в сценах другого рода, из других сфер жизни, и мы неожиданно для себя стали их невольными зрителями. Это спутало наши планы, и поэтому мы уже второй день прятались, как лисы, в кустарнике в ожидании удобной минуты, когда можно будет тихо и просто всадить в него пулю, вернуть ему одну из бесчисленных пуль, которые он в упор выпускал в нас.
В первый же день, под вечер, перед Охотничьим домиком остановился маленький «штайер». Из машины вышел молодой человек в темно-синем мундире полицейского офицера. Издали трудно было разглядеть все детали, но мы увидели, что он молод, строен и, по всей вероятности, красив, что он полон энергии, а в движениях его ощущается даже какая-то резковатая грация. Из дома навстречу ему выскочило несколько девушек. До нас долетели радостные возгласы. Девушки подхватили офицера под руки и потащили в дом.
От наших добровольных помощников мы заранее получили информацию о вечерних визитах капитана Янакиева в Охотничий домик. После напряженного рабочего дня, заполненного подвигами, молодой человек покидал областной центр и приезжал в село Баня подышать чистым воздухом. Теперь этому селу было суждено стать его лобным местом. Знали это только мы — мы распоряжались будущим, мы создавали программу, согласно которой должны были разыграться события в день казни.
Июльские вечера у подножия гор были теплыми, но не душными — ничего лучше здешнего климата быть не может. Луна всходила поздно ночью, но на ясном звездном небе словно оставался отблеск глубокого голубого света дня, помогавший теплому безоблачному небу дождаться полуночной луны. Это было благословенное небо, под ним следовало бы бродить лишь юным влюбленным, не способным думать ни о чем, кроме как о собственных мудрых заботах. Вместо этого под ночным небом скитались мы с нашими пистолетами и винтовками, и оно должно было нас укрывать и греть... И помочь нам приблизиться к нашей жертве.
В первый вечер капитан Янакиев отправился с большой компанией в ресторан в центре села. Там компания пробыла довольно долго и вернулась только к двенадцати ночи. Капитан ушел в свою комнату. Немного позже к нему вошла женщина — ее мы разглядеть не сумели. Цыган довольно засопел, словно именно этого он и ждал. Но женщина почти сразу вышла из комнаты капитана. Я сказала Цыгану, что, может, они пойдут теперь погулять по лесу.
— Неплохо бы, — ответил он.
Мы спустились ниже, к последним деревцам на опушке леса, туда, где он становился уже совсем реденьким, чтобы с этой позиции начать действовать, как только это будет возможным. Мы долго ждали, но мое предположение не подтвердилось. Луна была уже в зените, где-то в стороне небо начало светлеть.
— Ирина, — сказал Цыган, — ночное свидание только ты могла выдумать. Ты молодая, вот тебе и взбрело в голову... Нет, так не получится. Надо искать другой вариант.
— Вероятно, он рано встает, — сказал ученик. — Мы подстережем его возле машины.
— Но пока мы подымемся повыше и поспим, — ответил Цыган.
Мы снова забились в прошлогоднюю листву в нашем укрытии. Парнишка остался дежурить, а я и Цыган легли. Заснула я с трудом, после полуночи. Помню, что на рассвете от утреннего холодка меня прохватила дрожь и я попыталась поглубже зарыться в листву. Потом я заснула так крепко, что проснулась, только когда солнце стояло уже высоко-высоко и пригревало мне спину.
Цыган и паренек жевали — то есть завтракали. Мне вдруг тоже захотелось есть.
— Что же вы меня не разбудили? — спросила я.
— Не было смысла.
— А что с капитаном?
— Наверное, перебрал вчера... Потому, видно, и любовное свидание не состоялось. Этот идиот напился и обманул надежды той девицы. Вот она и вышла тут же из его комнаты... Девять часов, а он все дрыхнет...
Двор Охотничьего домика внизу был заполнен детьми.
— Вариант с машиной отпадает, — сказал Цыган. — Эту ночь упустили, будем ждать следующую. Такой спектакль нельзя разыгрывать на глазах у детей.
Вскоре капитан уехал на своем «штайере». Так он выиграл еще один день жизни.
Второй наш день прошел скучно, но польза от него была — мы отдохнули. После обеда мы снова спали.
Помню, что директор прогимназии, по кличке Цыган, развивал мне свои педагогические идеи. В то время мы уже не просто мечтали о будущем, а невольно придавали ему конкретный характер. Красная Армия была у границ Румынии, и в наши неясные предчувствия неосознанно входило и предчувствие надвигавшейся на нас ответственности. Именно тогда, помню, Цыган рассказывал, как он представляет себе образцовую школу — говорил об интернатах, о блестяще оборудованных кабинетах, об использовании последних достижений науки.