Любовь — страница 3 из 33

али — это точно, я долго их слушала.

И о запахах надо сказать. Запах — грубое слово, а благоухание — дурацкое, тут же было что-то третье, что-то густое, терпкое и проникающее в тебя и, самое важное, очищающее, не в том смысле, что прочищает грудь, нет, скорее — голову. А именно это и было мне нужно.

Я не заметила, когда кончилась утоптанная тропинка, когда я ступила на мягкий хвойный настил и пошла по лесу наугад... Вдруг стало совсем тихо и еще более сумрачно — солнце скрылось за облаками. Но видно было хорошо, при этом ровном свете все приобрело даже более четкие очертания. Я обнаружила вдруг, что стволы не гладкие, у них коричневатая, вся в трещинках кора, которая придает им бархатную мягкость, и у каждой сосны — свое лицо: одни совершенно прямые, со светло-коричневыми стволами и ровной чистой корой, словно кто-то специально ее обтесывал и оглаживал, другие — покривившиеся, более темные, слабые, даже болезненные, в пятнах, кора у них изъеденная, чешуйки топорщатся, кое-где видны длинные и глубокие раны, доходящие до самой сердцевины, а наверху крупные сучья, точно вывихнутые суставы, торчат среди сухих, обломанных веток. Вдоль потекших, как слезы, капель смолы пролегли муравьиные тропы. Эти кривые сосны и ростом были ниже, они с трудом пробивались к свету среди прямых и здоровых деревьев. У этих кривых сосен были свои проблемы.

В чаще леса я вспомнила о том, что рассказывала когда-то сестра моего отца. Ее зовут Ирина, но я никогда не называю ее тетя Ирина, потому что отношения у нас с ней такие, словно и нет между нами большой разницы в годах.

История эта, которую Ирина мне рассказала, очень важна для меня. Сейчас я вспомнила ее с первого до последнего слова. Правда, я ее столько раз воспроизводила про себя, что иногда мне уже трудно сказать, что было на самом деле и что я присочинила. Постараюсь все же рассказать точно, без выдумок, — она и сама по себе достаточно фантастична. Только расскажу ее позже. И тогда будет видно, до чего ж это странно, что такая история занимает личность, подобную мне. Действительно странно.

Ирина не скрывает своих лет, поэтому и я могу сказать — она родилась в 1924 году, значит, ей уже сорок пять лет — жуткий на первый взгляд возраст, возраст, когда женщине пора уже подвести черту под молодостью и переходить постепенно к тихим радостям старости... Мне отлично известно — это звучит глупо и самонадеянно, мне сто раз говорили, что, когда я доживу до сорока, я буду думать совсем иначе, но ничего тут не поделаешь — человека надо принимать вместе со всем его нахальством, или «биологическим нахальством», как выражается, когда речь идет обо мне, моя мать. Как бы там ни было, я воспринимаю цифру «сорок» именно так.

Все это я объясняю, чтобы подчеркнуть, что к Ирине мое определение не относится. Во-первых, потому, что она без особых усилий может сойти за тридцатилетнюю, а с удачно положенной косметикой и при вечернем освещении — и за еще более молодую. Но суть не в этом. В сердце ее живет такое же биологическое нахальство, как у меня. Тут дело в природе или, как нас учили и как вообще модно говорить, в генетическом коде.

Впрочем, об Ирине мне предстоит еще многое рассказать, спешить не стоит. Скажу только, что она была партизанкой. Разумеется, я, как и все мои сверстники, партизан не видела. В мире всегда были, есть и еще долго будут действовать партизаны. Вот что важно! Почему в мире существуют партизаны, объяснять не нужно, это все знают. Но все-таки то, что я и мои сверстники не видели партизан, мне кажется серьезным пробелом в наших биографиях.

Ирина была в партизанском отряде где-то в Стара-Планине[1]. Я видела ее на фотографии того времени — отряд сфотографировался в каком-то селе сразу после того, как он захватил его 9 сентября 1944 года. В сущности, он его не захватывал, а просто вошел в село, и крестьяне встретили партизан цветами и криками «ура». И нашелся фотограф, который их снял. На этой фотографии, сейчас уже выцветшей и помятой, хорошо видна Ирина в солдатской гимнастерке и солдатской пилотке, из-под которой во все стороны выбиваются кудрявые волосы, и она почему-то не смеется, как все остальные, а смотрит в аппарат очень серьезно, даже строго — то ли хотела напустить важность на себя, то ли подчеркнуть важность момента. Ее правая рука оттягивает ремень винтовки, а дуло торчит за спиной. Она говорила мне, что на ней еще были мужские галифе, а на ногах — постолы, но на фотографии этого не видно, потому что перед ней сидят на корточках двое усатых, скуластых и улыбающихся партизан с перекрещенными на груди лентами с патронами. Должна сказать, что поначалу эта фотография не производила на меня большого впечатления, — эти двадцать смеющихся парней и две женщины среди них не казались мне особенно воинственными, хоть на груди у них и красовались автоматы и ленты с патронами. Но теперь я знаю и другое: в июле того же года отряд насчитывал не двадцать, а сорок человек и, значит, позади освещенной солнцем и улыбающейся группы стоят еще двадцать партизан — уже мертвых! И они бы тоже улыбались, ведь они тоже были бы победителями...


ГЛАВА IV


Когда я решила возвращаться, я поняла, что заблудилась, и мне стало и страшно, и как-то смешно — я заблудилась первый раз в жизни, посмотрим, что это такое... Но ничего у меня не вышло. Только я было, идя по лесу, стала оглядываться, пытаясь найти что-нибудь знакомое — дерево или скалу, — как очутилась в аллее, ведущей к дому отдыха. Я была порядком разочарована.

Когда я вошла в столовую, четверо мужчин играли там в карты. Позже оказалось, что эти четверо и являются единственными обитателями дома отдыха, не считая меня. Откуда-то возник директор — словно у него был тайный наблюдательный пункт, с которого он следил за тем, что делается в столовой.

Он пригласил меня за большой стол, накрытый на шестерых. Меня удивило, что все они едят вместе.

— Мы здесь живем как одна большая семья, — сказал директор.

Четверо отдыхающих стояли у стола, не зная, кому куда сесть. На лицах появились неуверенные улыбки, и все выжидательно смотрели на меня, точно это я должна была их пригласить.

В конце концов мы расселись. Директор и я — друг против друга на концах стола, а с двух длинных сторон — остальные четверо. Это распределение так и закрепилось.

Подавала пожилая женщина. Тарелки с супом она приносила по одной, осторожно ступая, и я все ждала, что она кого-нибудь обольет. Но она свое дело знала, и конфуза ни разу не произошло.

Не помню сейчас, о чем именно шел разговор за этим первым обедом. Вначале директор, несколько бесцеремонно и даже, пожалуй, бестактно, представил мне всех сотрапезников — словно я была бог весть какой важной персоной. Я смущалась и почти устала от этого обеда, потому что изо всех сил старалась выглядеть любезной и ко всем расположенной, а в сущности, если говорить откровенно, почти ненавидела всю эту компанию. Какое мне дело до этих мужчин, почему я должна обедать за их столом и вести с ними разговоры. За весь обед я не сказала ни слова, и энтузиазм директора постепенно угас. Они что-то говорили об игре, оставшейся незаконченной. Я поняла, что игра идет на деньги, впервые испытала к этим дядькам какой-то интерес и бегло оглядела их. Но я чувствовала себя такой усталой и раздраженной, что даже не запомнила их лица. Осталось только общее впечатление, что всем четверым перевалило за тридцать и, может быть, уже чуть ли не стукнуло по сорок.

Разумеется, я съела не больше четверти обеда, что опять привело директора в ужас, и кто-то еще шутливо укорил меня. Я ответила им всем общим «до свидания», мне пожелали приятного отдыха, и я поднялась в свою комнату.

Я стремилась к одиночеству, сама не вполне это сознавая. Теперь я понимаю, к чему я, в сущности, стремилась, — мне надо было подумать. Я словно вылезла из собственной шкуры, чтобы посмотреть, что происходит с Марией, точнее со мной. Не знаю, как у других, но у меня в жизни есть образец. Это, как вы знаете, Ирина. Я часто спрашивала себя, как бы поступила она на моем месте. Но найти конкретный ответ не могла, потому что жизнь Ирины очень уж сильно отличалась от моей. Никаких сопоставлений тут не проведешь. Смешно было бы, например, сравнивать мое бегство из дому с уходом Ирины в подполье. Ирина жила как жила, не думая о том, что ей придется служить для кого-то примером. К тому же обстоятельства, в которых она оказалась — разумеется, по собственному желанию, — были таковы, что она и не имела права сама принимать решения.

В комнате я снова почувствовала усталость. Раздеваясь, я думала, что засну, как только лягу. Но когда я разделась, меня вдруг стало трясти. Горный воздух был насыщен влагой, и она проникла в комнату. Моя пижама пахла свежестью, и в первое мгновение это было приятно, но, когда я ощутила эту свежесть на своей коже, дрожь прохватила меня еще сильней и не унималась даже под одеялом. Я сообразила, что могла бы взять одеяло со второй постели, но побоялась встать — при каждом движении трясучка усиливалась. Тогда я закурила — коробку сигарет и спички я утром оставила на тумбочке. От сигареты или от самовнушения, но я немного согрелась, руки перестали дрожать. Только ноги были холодные, а с холодными ногами я не могу заснуть. Я закурила вторую сигарету и окончательно разогнала сон. Туман в голове после трясучки рассеялся, и мысли, возвращаясь, стали выстраиваться в каком-то порядке. Я начала лучше понимать, что произошло, а то, что я вспомнила, было гораздо ярче, чем когда оно происходило в действительности. В конце концов я начала придумывать, и фантазия моя разыгралась вовсю. Когда я выдумываю что-нибудь веселое, я могу смеяться даже сама с собой. Если грустное — могу заплакать. В тот раз я была склонна к горькой иронии. Я вспомнила, например, про последний год в гимназии, когда я совершенно обалдела от занятий. Не хочу хвастаться, но мне ничего не стоило учиться на четверки и пятерки