Я шепнула ему, что прошу прощения за танго. Он посмотрел на меня, улыбаясь своей особой улыбкой.
— Видите ли, девочка, я не умею танцевать эти ваши танцы. Вернее, если я отважусь, на мои жалкие попытки неприятно будет смотреть. По мне, лучше танго ничего и нет...
Он продолжал улыбаться. Лицо его было совсем близко, и я хорошо рассмотрела его улыбку, о которой я упоминала и раньше. Губы у него были четко очерчены, и, когда он улыбался, в лице появлялось что-то очень дружелюбное и в то же время грустное, словно этот человек хорошо понимает, что у тебя на душе, сочувствует тебе и в то же время говорит: «Спокойствие, девочка, все уладится...»
Но, как я уже говорила, я не очень-то доверяю таким улыбкам и даже испытываю в подобных случаях какое-то внутреннее сопротивление. Впрочем, пока мы танцевали, я на эти темы не рассуждала. Мой партнер двигался легко, с верным чувством ритма, хотя с некоторым напряжением, — видно, танцы не были для него таким привычным занятием, как, скажем, для ребят из нашей компании.
— Вы надолго сюда? — спросил архитектор.
Я не ответила. Когда я танцую, мне не хочется ни думать, ни разговаривать. Я танцевала, глядя поверх его плеча, и в самом деле ни о чем не думала. Но он продолжил:
— Хорошо, что вы приехали... Мы уж тут начали дичать... Если вам скажут, что мужчины лучше всего чувствуют себя в мужской компании, не верьте.
— Меня это совершенно не интересует! — сказала я.
Он ответил удивленным: «Гм!»
В молчании мы покружились еще и в молчании закончили танец. Архитектор холодно поклонился мне. Улыбка его исчезла.
Я села в кресло. Тот, который принес цветы, Манасиев, предложил мне сигарету. Пока он держал передо мной зажигалку, рука его слегка дрожала. Он был худой, плешивый и хмурый. Не знаю почему, но я почувствовала к нему симпатию и благодарно кивнула ему.
— Станимиров, заказывайте музыку! — воскликнул директор. — Это ваше право и обязанность...
Архитектор подчинился. Потом он уселся поудобнее, показывая всем своим видом, что больше вставать не намерен. Настроение у него явно испортилось.
В этот раз автомат стал выдавать вальс. Манасиев пригласил меня.
— Я никогда не танцевала вальса.
— Я вас научу, — отозвался он.
Я встала и, разумеется, танцевала лучше своего учителя.
— Зачем вы меня обманывали? Вы превосходно танцуете.
— Танцую я превосходно, — подтвердила я. — Но вальс — первый раз в жизни.
— Пластинки подбирал директор — танго, фокстрот, вальс. И ничего другого.
— Меня удивляет, — шепнула я ему, — почему все должны считаться со вкусом директора?
Манасиев запыхался и сбавил темп.
— Всегда легче, — сказал он, — подчиняться определенному порядку. Коль скоро он установлен, мы можем соблюдать его или не соблюдать. Когда мы решаемся его нарушить, мы волнуемся, и это тоже приятно, по крайней мере вносит в нашу жизнь некоторое разнообразие. Например, по правилам мы должны ложиться в десять, а мы играем и пьем до поздней ночи. Но — тайком. И директор делает вид, что ничего не знает... Запрещено принимать у себя в комнате гостей. А некоторые из нас принимают... И так далее. Но вместе с тем директор — наш абсолютный повелитель. Его музыкальный вкус — наш музыкальный вкус!
Меня очень заинтересовали все эти детали местного быта, которые сообщил мне Манасиев. Вальс кончился вовремя — он совсем запыхался и лоб у него побледнел.
Рассказывать дальше подробно мне не хочется. Я протанцевала еще несколько танго и фокстротов. Меня приглашали все, кроме бухгалтера. Что он против меня имел, было непонятно.
Директор провозгласил во всеуслышание, что намерен меня пригласить, и самолично выбрал мелодию для нашего танца. Это было танго, модное еще до последней войны. Но, как и большая часть других мелодий, оно было заново аранжировано. Если внушить себе, что ты на концерте «старые мелодии, спетые по-новому», это испытание можно легко перенести. Понемножку я привыкла, некоторые мелодии даже стали казаться мне приятными и эффектными. Видно, не так много нужно, чтобы перестроить свой вкус... Вообще, вероятно, вкус — понятие растяжимое. Я подумала, что, если б моим друзьям взбрело в голову вернуться к этим ритмам и мелодиям, к танцам в обнимку, это показалось бы им совершенно новым и неизвестным. А этого достаточно, чтобы стать модерновым. Я с любопытством жду такого дня... Сейчас мы танцуем, чтобы выразить себя. Никто другой нам не интересен. Но я часто замечала, как в глазах рождается дикая скука. Потому что очень скоро ты себя исчерпываешь. Разнообразия ради мальчик и девочка, пропустив по рюмке коньяка, готовы отплясывать хоть на стенке... Вот бы посмотреть, как они, обнявшись, будут танцевать танго!
А в тот вечер я танцевала в объятиях директора. И это было довольно-таки неприятно. Директор делал большие шаги, я едва за ним поспевала. От него несло сливовицей, руки у него были влажные. Но забавнее всего было выражение его лица — застывшая улыбка и мечтательный взгляд говорили о том, что он по макушку ушел в это самое танго. Может быть, он что-то вспоминал или настоящее так на него действовало. Во всяком случае, он наполовину отсутствовал, и я ощутила неуверенность и неловкость вроде той, что почувствовала в ту осеннюю ночь с Павлом.
После танго со мной вдруг что-то случилось. Я сидела и пила коньяк, который мне принес человек с усами, — я еще не знала, как его зовут. Директор возился с музыкальным автоматом. Архитектор и Манасиев, сидя рядом, разговаривали. Вернее, говорил один Манасиев, а архитектор, изрядно нагрузившийся коньяком, только слушал и кивал — лицо у него было красное, глаза блестели. После двух-трех глотков коньяка я вдруг почувствовала не то чтобы ненависть к этим людям, но явную неприязнь. Ничего они мне не сделали, все вели себя так, будто я им ужасно симпатична, но во мне помимо воли нарастала жуткая антипатия ко всей этой компании. Я сознавала, что несправедлива к ним, но не пыталась противиться овладевшему мной настроению. Знала, что бесполезно. И не потому, что эти люди были мне чужие. Я вообще-то и любопытна, и общительна. Но бывает, что в какой-то момент — вот как в тот раз — мое любопытство не выдерживает долгого ожидания. Все начинает повторяться. Тогда меня охватывает скука. Но в тот вечер дело было не только в скуке.
Тут меня пригласил усатый. Пожалуй, лучше называть его каким-нибудь именем, а то неудобно рассказывать. Допустим, что его зовут Стефан.
— Хорошо, что вы приехали, — сказал Стефан. — Скука была смертная.
— Я это уже слышала.
— Трудно быть оригинальным.
— Очень жаль, что вам это трудно.
— Вы злая?
— Злая.
— Почему?
Господи, что за вопрос! Я взглянула на него. Он показал мне язык. Я чуть не засмеялась. Ужасно смешно, когда человек с усами показывает язык.
— Вот теперь вы оригинальны... А на руках вы умеете ходить?
— Нет.
— А что вы умеете?
— Стоять на голове.
— А ну-ка!
— Хотите?
— Да!
Мы остановились. Стефан подошел к стене. Наклонился, стал на голову, подбросил ноги вверх и оперся ими о стену. Брюки сползли и собрались гармошкой.
Так он простоял несколько секунд.
Не знаю почему, но мне вдруг стало стыдно. Не за него, а за себя.
Раздались аплодисменты. Хлопал хмурый Манасиев. Архитектор смотрел остекленевшим взглядом, как загипнотизированный. Я ждала, что директор завопит «бра-а-ава», но он молча стоял около музыкального автомата, и на его лице появилась презрительная усмешка.
Стефан встал на ноги, и мы продолжали танцевать как ни в чем не бывало.
— Могут существовать, — сказал Стефан, — две причины, по которым вы задираете людей. Или вы нахально самоуверенны, что не предполагает... особого ума, или, наоборот, вы совершенно не уверены в себе и прикрываете это нахальством. Я предпочел бы второй вариант.
Здесь я дала маху, отнесясь к этому разговору всерьез.
— Возможна и третья причина! — сказала я.
— Какая? — спросил усатый насмешливо.
Какая? Я вдруг так обозлилась, что у меня аж ноги подкосились. Я онемела от злости. Бросив партнера, я почти вслепую пересекла столовую, прошла по коридорам и очутилась у себя в комнате.
Здесь со мной продолжало твориться что-то странное. Сначала я ощутила удовлетворение от того, что удрала от этих господ, но оно быстро исчезло, осталась одна злость, но и она тут же начала трансформироваться во что-то другое, пока наконец мне не стало ужасно жалко себя и я не разревелась. Сначала я всхлипывала без слез, кусая пальцы, потом из глаз потекли струйки, и носовой платок враз намок. Не знаю, долго ли я плакала.
Через некоторое время раздался стук в дверь. Я сделала усилие, чтобы не всхлипывать громко.
— Кто?
— Прошу меня извинить! — послышалось за дверью.
Я постаралась ответить как можно более бодрым голосом:
— Спокойной ночи.
И сунула голову под подушку.
ГЛАВА VI
На следующее утро еще в постели я прочла письмо Ирины. Я получила его весной и с тех пор всегда ношу с собой. Одно письмо — это, казалось бы, не бог весть что, но оно длинное и заключено в нем, для меня по крайней мере, гораздо больше, чем может уместиться в одном письме. Чтобы было понятно, как много оно для меня значит, скажу, что я перепечатала его на машинке и копию спрятала дома. С собой я всегда ношу оригинал, потому что одно дело — письмо, написанное от руки, и совсем другое — печатный текст. В исписанных листках — вся Ирина: почерк то нервный и неразборчивый, даже слова иногда не дописаны до конца, то очень старательный и четкий — по почерку, я могу судить, как менялось ее настроение, пока она писала это письмо.
Видно, что писала она его не в один присест, приходилось отрываться от письма. А может быть, ей просто не хотелось писать наспех, она его долго обдумывала. И не только потому, что она стремилась сказать мне что-то важное, но и потому, что ей доставляло удовольствие поговорить со мной подольше. Ясно, что там, где она находилась, за тридевять земель от дома, у нее не было близкого человека, с кем можно было бы поговорить. Быть может, вообще не с кем было говорить по-болгарски. А разве можно по-настоящему открыть душу человеку, если говоришь с ним на иностранном языке? Мне кажется, это очень трудно.