Любовь фрау Клейст — страница 30 из 39

— Я знаю, что так хорошо, как с этим запретным человеком, не бывает больше ни с кем, и поэтому все это и происходит… ну, то, что… Вот у Сюзанны был папа — ты помнишь? И он полюбил какую-то женщину, а его потащили к психиатру. — Она горько усмехнулась. — Совсем как меня! У них четверо детей, и была очень хорошая семья, они религиозные, у них нельзя разводиться. А через месяц он повесился в шкафу! Ты помнишь? И все тогда поняли, что ему нельзя было запрещать быть с этой женщиной, потому что он без нее действительно не мог жить. Но, мама, не может же быть, чтобы у тебя… — Она запнулась и широко раскрытыми, полными страха глазами обожгла Дашу. — Не может же быть, что это было у тебя! Ведь папа погибнет!

Тут Даша начала что-то говорить, успокаивать, оправдываться, объяснять, не переставая гладить и целовать эти тоненькие косточки, эти кудрявые волосы, эти мокрые веки — все, что было под руками и из чего состояла ее девочка. И Нина затихла. Она уже не плакала, а только всхлипывала, уткнувшись в материнскую шею, а Даша все пела, все пела и сама не понимала, откуда взялись ее силы.

Главным в этой песне была ложь, но сейчас она уже не боялась ее, а, напротив, старалась только сделать эту ложь как можно больше похожей на правду.

Она спасала своего ангела. И ангел, прижавшийся к ней, верил тому, что она пела, поскольку он был простодушен, наивен и так одинок, что не мог спать без света.

Любовь фрау Клейст

Внизу у жильцов было тихо. Так тихо, что фрау Клейст слышала дыхание Алексея, или ей казалось, что она его слышит. А запах настурций исчез. Голубка себя проверяла на СПИД, но мы оторвали ей перышко. Готовься к отлету!

Но Полина была здесь. Ходила с блестящими глазами и воспаленным лицом, на котором фрау Клейст читала следы того, о чем она могла только догадываться.

Ночами фрау Клейст почти не спала, а если засыпала ненадолго, то сон был тревожен, наполнен видениями. Чаще всего она видела мать и дядю Томаса. Мать кормила темно-красную птицу, которая сидела у нее на ладони и неторопливо склевывала с нее большие зерна. И мать улыбалась своей обычной рассеянной улыбкой. А дядя все плакал по Фридриху. Он ходил на костылях и простукивал ими дорогу, потому что чувствовал Фридриха под землей и хотел достучаться до него.

Себя фрау Клейст тоже видела, но молодой и здоровой. Она видела свое тело, которое с радостной жадностью устремлялось к другому телу и торопилось к нему, как отражение цветка, летящего в воду, стремится к этому цветку, еще не достигшему воды, и каждый раз страшно, что они не соединятся, и цветок, пролетевший мимо своего отражения, умчится, лишенный души и покоя…

3 марта

Вера Ольшанская — Даше Симоновой

Гриша стал очень нервным, раздражительным. В глаза мне не смотрит. Мне кажется, что он весь опутан какой-то паутиной. Столько у него секретов от меня — целая жизнь! — к нему не пробиться. Иногда я вхожу в палату утром и вдруг вижу: он счастлив, ему хорошо. Лежит на спине, смотрит в потолок, а губы шевелятся, шепчут что-то. И глаза спокойные, радостные.

В эту минуту он, может быть, разговаривает с ней мысленно или представляет себе то, что было у них, или загадывает то, что будет. А потом замечает меня и весь сразу сжимается, бледнеет, как будто я застукала его на воровстве.

Врачи все время предупреждают, что Грише нельзя волноваться, потому что даже самое маленькое потрясение может закончиться инсультом. Вчера меня встретила в коридоре врачиха, которая назначает ему физиотерапию, и говорит:

— Ежели вы хотите, чтобы ваш муж поправился, вы должны быть готовы к жертвам.

— Что вы называете жертвами?

— Ну, вы не вчера родились — разберетесь!

Как она посмела мне это сказать? Какие они хамы все здесь! Я с ней не знакома, она про меня ничего не знает, а ляпает черт знает что!

Господи, я хочу домой. Все это вместе — Гришина авария, больница, беременная, которая в своем белом платке стоит и смотрит на меня с порога, врачи эти, снимки, медсестры, прогнозы, — все это как темный, дурной, старый сон, от которого я не могу очнуться.

Иногда мне его жалко до слез, а иногда — как в самом начале — мне все безразлично.

* * *

С неба содрали кожу. С холодного неба содрали всю кожу, и там оказалась небесная кровь, гной и раны. И пока сверху сочилась кровь, которую все принимали за солнце, пока из воспаленного облака подтекал желтый гной, пока из небесных запекшихся ран лилась неуверенно музыка утра — испуганных птиц, снега, ветра, — Даша приняла решение.

Теперь она знала, как все это было: они познакомились на свадьбе у Слонимских. Сидели вместе за детским столом. Она видела, как Соня и Джина рассказывали что-то, а девочка слушала, смеясь и откинув головку! Потом она вдруг помрачнела и стала проситься домой. Они и уехали раньше.

На следующий день после свадьбы Нина сказала, что хочет заниматься в школе современного танца. Еще через две недели была эта история с наркотиком. Потом анорексия. Все!

Не было еще десяти, когда Даша подъехала к его дому на Оливер-роуд. Дом стоял на пригорке, казался большим и тяжелым. Напротив был лес в белом свете зимы. Она оглянулась и увидела всадницу на темно-коричневой лошади, которая скользнула между голыми деревьями и растаяла. Поблизости была лошадиная ферма.

У дома стояла машина, шторы на окнах все были опущены. Андрей на работе, а девочки в школе. Она одна здесь.

Даша подошла к двери и нажала звонок. Ни звука. Она нажала еще раз и принялась нажимать не переставая, быстро, сильно и коротко. Никто не открыл ей, но какое-то еле слышное дыхание за дверью она уловила и поняла, что ее давно увидели из окна, давно услышали стук хлопнувшей дверцы, и давным-давно на той стороне порога стоит она , и Дашины короткие отчаянные звонки сыплются на ее голову, как град вперемежку с камнями.

— Открой мне, — сказала Даша.

Молчание.

— Чего ты боишься? Открой. Я хочу на тебя посмотреть.

Перед глазами вспыхнуло лицо Нины с дрожашим заплаканным ртом — каким оно было тогда, в кабинете психолога.

— Какая ты сволочь! — сказала Даша.

Всадница на коричневой лощади опять появилась внутри леса. Даше стало легче оттого, что рядом были эти двое: женщина и лошадь. Они помогали.

— Ты думаешь: он от тебя не ушел? Он от детей не ушел. И ты собираешься ими прикрыться? Какая ты сволочь.

За дверью молчали.

— Ты будешь дряхлеть, потеряешь рассудок. Достоинства ты никогда не имела. И он ненавидит тебя. Он боится.

Даша задрала голову. Но сверху сочилась небесная кровь, и там, наверху, нарывало, как прежде.

— Я бы к тебе не пришла. Я бы вообще забыла о том, что ты есть, если бы ты не задела… — Она не могла произнести вслух имени. — Ты мне напугала ребенка, и этого я не прощу.

Всадница выехала из леса, приблизилась к шоссе и остановилась. Лица ее Даша не видела, но лошадиная морда в пушистых ресницах — большая, прекрасная, кроткая — смотрела умно, безотрывно, и Даша хотела успеть досказать, пока она рядом.

— Давай я тебе погадаю, — задыхаясь, сказала она. — Ты будешь жить долго и плохо. Он будет с тобой, бесполезный и лживый. Не бойся: он мне сейчас тоже не нужен. Напрасно ты столько терпела. Напрасно! Вы все там боитесь друг друга, все лепитесь вместе, как кучка поганок. Ты думала, я тебе Нину прощу?

Имя вырвалось из горла само, Даша не успела его удержать. За дверью посыпалось что-то: она, наверное, облокотилась на столик, и все, что там было, упало со звоном.

— Ну, все. Я пошла, — прошептала Даша и оглянулась, чтобы увидеть всадницу и лошадь, но их больше не было. — Будь проклята, слышишь?

* * *

Всех аспирантов известили, что профессор Трубецкой временно отстраняется от занятий, на его место приглашен профессор Кастор из Вермонта, и сразу после каникул начинается расследование дела.

Анжела Сазонофф лишилась чувств на экзамене по древнерусской литературе, чем напугала заведующую кафедрой Патрис Гамильтон настолько, что та долго не могла прийти в себя. Многим показалось, что и этот обморок был нужен только для того, чтобы вся интрига, и без того запутанная, скользкая и неприятная, стала еще неприятнее и запутаннее.

— Позерка, — пробормотал профессор Бергинсон в адрес похудевшей Сазонофф и щелкнул своими широкими пальцами.

Трубецкой почти все время проводил теперь в своем кабинете. Разные мысли приходили ему в голову. Одна из них была особенно настойчивой: он думал о том, что человек не виновен в своих поступках, поскольку вся жизнь является потоком сцепившихся независимо от воли живущего причин и следствий.

«Эдип не собирался убивать своего отца и спать с собственной матерью, это только кажется его действиями, а на самом деле все рождено внутри того, о чем не подозревает ни один из нас, — думал профессор Трубецкой, глядя, как удивленно опускается на землю снег, будто не уверенный в том, стоит ли ему опускаться, а может быть, проще всего, безопасней лежать в небесах, где родился и вырос. — Ведь я не желал боли Петре и мук этих Тате. Нисколько! Не я их причина. Я, как та бедная мышь, которая откусила кусок яблока».

Он вспомнил историю, которую любила рассказывать бабушка, желая доказать, что сердце будущего профессора редкое по своей доброте. Четырехлетний Трубецкой оставил на кухне большое красивое яблоко. Придя за ним утром на эту же кухню, он увидел, что от яблока откушен маленький, еле заметный кусочек.

— Опять у нас мыши! — вздохнула бабка.

К вечеру в мышеловке обнаружили неподвижное серенькое тельце с прижмуренным в ужасе взглядом. Мышь была совсем маленькой, с мизинец мальчика Трубецкого, и лежала на боку, задрав кверху крошечные лапки с розовыми ладонями. Вся она была как будто бы мраморной, серой с розовым, нисколько не страшной и даже могла показаться хорошенькой, если бы не это выражение ужаса на всем ее розовом, мертвом лице.