Их учителя фортепьяно, которого Лил наняла по почте, звали Джонатан Томаини. Весь какой-то занюханный, с неопрятными сальными волосами. Брюки его единственного костюма лоснились на заднице, а носки в каждой из двух имевшихся у него пар не подходили друг к другу. Он не упускал случая объявить, что лишь временно устроился на эту «должность», и объяснял всем и каждому, какое это волнующее приключение для концертного исполнителя и выпускника лучшего в Нью-Йорке музыкального училища – спать на койке в трейлере-общежитии вместе с дюжиной потных, вечно харкающих и матерящихся неотесанных разнорабочих, которые не ставили его не то что ни в грош, а даже ни в пивной пердеж после хорошей попойки. Томаини во всеуслышание восхищался талантом близняшек и говорил, что почитает за честь «оторваться на краткое время от собственной музыкальной карьеры и поспособствовать развитию столь блестящих способностей».
Близнецы утверждали – Элли с громким возмущением, а Ифи в застенчивом замешательстве, – что Томаини вообще никогда не моется, только протирает лицо, шею до воротника и руки до манжет. Они жаловались, что им противно сидеть рядом с ним за пианино. И все же он мог многому научить их, и они скрепя сердце терпели его присутствие много часов каждый день.
Мама тихо угасала. Она принимала все больше таблеток, ее тело менялось. Она вся усохла, кости проглядывали из-под кожи, былая женская мягкость сошла на нет. У нее падало зрение. Легкая танцующая походка сменилась вялыми, неуверенными шажками. У нее появилась привычка вытягивать руки перед собой на ходу и ощупывать окружающие предметы. Лил часами могла вспоминать разные случаи из нашего детства. Она стала рассеянной и забывчивой. Начинала какое-то дело, бросала на середине и не замечала, что его доделывал кто-то другой. Она часто плакала и не всегда понимала, что плачет. И она много спала.
Папа принимал антацидные пастилки для желудка. Он жевал их постоянно, вскрытые упаковки лежали у него в каждом кармане. Он работал по восемнадцать часов в сутки, подгоняя свой немногочисленный зимний штат, который еле справлялся с наплывом публики, привлеченной все возрастающей популярностью Арти. Вены на лбу у папы вздувались на грани разрыва, когда он организовывал печать дорогой, совершенно шикарной серии афиш «Спросите Артуро». Но он был счастлив, с головой погружаясь в работу, Ал забывал, что он уже не властелин в своем цирке.
Новые люди появлялись у нас постоянно. Как и во всяком бродячем цирке, текучка кадров была беспрестанной. К нам прибивались какие-то люди, устраивались на работу, оставались у нас несколько тысяч миль, а потом исчезали, и больше мы их не видели. Мы, Биневски, держались особняком, были неизменным ядром «Фабьюлона». Игры с детишками огнеглотателя, дружба с дочкой гадалки – все неизменно заканчивалось расставанием и забвением. Мы относились ко всем дружелюбно, легко сходились с новым людьми, но никогда не сближались.
Однако прирастающая паства Арти – это совсем другое. Однажды мне приснилось, будто он выплакал их в этот мир. Они вышли из его глаз зеленой тягучей влагой, разлившейся лужами по земле. Влага сгустилась в желе, из которого образовались человекоподобные тела. Тела поднялись с земли и собрались вокруг Арти.
Но доктор Филлис, и антрепренер, и Макгарк, а чуть позднее – Сандерсон, и Мешкоголовый, и все эти нытики и простаки, вившиеся вокруг Арти, появились у нас только из-за него, что бы они ни говорили. Все они принадлежали Арти.
Если раньше для телевидения нас снимали лишь в тридцатисекундных сюжетах «День в цирке» для каких-нибудь местных вечерних новостей, то теперь телевизионщики крутились у нас постоянно, проявляя особенный интерес к происходившему в центральном шатре. Через час после трансляции первого репортажа о перебинтованных обрубках в инвалидной коляске, «от нашего специального корреспондента прямо с места событий», к нам повалили газетчики.
Через нескольких месяцев репортеры уже встречали нас прямо в дороге. В каждом городе, где были гастроли, нас ждали целые толпы с телекамерами, диктофонами и блокнотами. В некоторых городах нас лишили лицензии еще до того, как мы там появились. Арти лишь улыбался и пожимал плечами.
– Тот, кто действительно хочет знать, – говорил он, – все равно придет к знанию.
И только когда одна из рыжих положила у двери Арти свежий номер «Тудэй», мы поняли, что среди репортерской братии был журналист из общенационального журнала. Этот хлыщ в дешевом твидовом костюме ошивался у нас почти месяц. Все билетерши знали его в лицо, потому что он каждый раз норовил пройти на представления без билета, размахивая своей репортерской корочкой и бормоча: «Пресса». «А в штанах не взопреет от прессы?» – отвечали на это рыжие (ответ, достойный Биневски), и он смеялся и платил за билет.
Статья в «Тудэй» недвусмысленно раскрыла его намерения. Норвал Сандерсон с его волосатой грудью, циничным взглядом, пропитым голосом и скромным нарядом пробыл с нами достаточно долго, чтобы разоблачить «безжалостный эгоизм, эксплуатирующий глубинные течения в психике нации».
«Артуризм был основан, – писал Сандерсон, – на злобе и жадности трансцендентального опарыша по имени Артуро Биневски, который использует собственные генетические нарушения и недостатки, чтобы задурить головы безработным, необразованным гражданам и создать армию безумных, склонных к саморазрушению приверженцев, питающих его маниакальное эго…»
Через несколько дней Арти, очень неглупый мальчик, хитроумно использовал эти нападки для своей собственной выгоды, разослав в редакции всех центральных газет и журналов полуторасекундную аудиозапись со своей краткой речью. В ней он объявлял себя истинным Трансцендентальным опарышем и сообщал, что его сила здравствовать и благоденствовать в перегное безумия, охватившего всю планету, доступна для каждого, кто пожелает принять ее.
Норвал Сандерсон двадцать лет освещал войны, международные соглашения, казни и инаугурации. Он был сметлив и остер на язык, ничего не боялся и не испытывал почтения к чему бы то ни было: от землетрясений до глав государств. Он был умен. Он присматривался к Арти и разглядел очень многое. За три недели он опубликовал три скандальных «взрывных» интервью с ним. Арти он нравился.
Все, что осталось от записных книжек Сандерсона, от его коллекции вырезок из печатных изданий и расшифровок бесед с сотрудниками «Фабьюлон Биневски», сейчас плотно завернуто в черный пластик и заперто в сундуке у меня в шкафу. Я вынимаю их, когда мне хочется вспомнить о прошлом. Слова, написанные аккуратным летящим почерком, выцвели и превратились из черных в серые. Бумага кажется хрупкой в моих руках, но я до сих пор слышу, как наяву, его ленивый медлительный голос, в которым скрываются колкие иглы.
Из записных книжек Норвала Сандерсона:
…сначала подозревал, что кто-то другой манипулирует Артуро, возможно, его отец, Ал Биневски. Арти виделся мне инструментом некоего предприимчивого «нормального», который обогащается на «подношениях». Сегодня я три часа разговаривал с Артуро и полностью изменил свое мнение. Он контролирует все: культ, цирк, родителей и, несомненно, сестер и брата – хотя в близнецах, может быть, и присутствует слабый дух сопротивления.
Арти учится самостоятельно, от случая к случаю, и в его образовании есть большие пробелы. Он не разбирается во внешней и внутренней политике, это его совершенно не интересует. При этом мастерски владеет приемами управления и манипуляций. Плохо знает историю – похоже, просто нахватался фрагментов из чтения, – но он талантливый аналитик особенностей человеческой личности и ее мотиваций. Также умелый манипулятор. Его знания в области точных наук примитивны. Освещение, звук, все остальное, необходимое для выступлений, ему обеспечивают специалисты из работников цирка. Арти прекрасный оратор, как в личной беседе, так и в общении с аудиторией на представлениях. Он хорошо чувствует личные проблемы других людей… не признает никакой этики или морали, кроме устранения боли. Говорит, что ощущает боль других и видит свое призвание в том, чтобы облегчать ее, предлагая убежище в артуризме. Очевидная брехня.
Видимо, его власть над людьми происходит из сочетания технологий и личностных качеств. Похоже, Арти никому не сочувствует, но умеет психологически поставить себя на место другого. Он в крайней степени самовлюблен, тщеславен и преисполнен гордыни. Он глубоко презирает всех, кому не повезло родиться Артуро Биневски. Это так очевидно и до странности убедительно (невольно ловишь себя на мысли, что Арти – особенный человек и его нельзя судить по обычным критериям), что когда он проявляет некий интерес к человеку (ко мне), объект его интереса (я) чувствует, что поднимается до его уровня (да, мы с Арти – особенные, нас нельзя судить по обычным критериям и т. д.).
Именно в тот момент, когда ты чувствуешь себя жалким и недостойным, когда ты чувствуешь, что не вынесешь презрения Арти, он предоставляет тебе возможность стать равным ему…
14 июня.
На сегодняшнее представление продано 11 724 билета. На трибунах не протолкнуться. Арти в прекрасной форме – его голос гремит, пробирая до самых костей:
– Я хочу, чтобы вы стали такими, как я! Я хочу, чтобы у вас было то же, что есть у меня! Хочу, чтобы вы не ведали страха, как я! Хочу, чтобы вы были смелыми, как я! И умели сопереживать так, как я! Умели любить так, как я! Я хочу, чтобы вы преисполнились сострадания так же, как я!
Вздох «да» пронесся по трибунам, как ночной ветер, и я сам чуть не расплакался от того, что меня окружает так много боли. Я поверил – на час, – будто Арти не причиняет им боль, а позволяет осознать боль, что пронизывает их жизнь, и тем самым избавиться от нее. Слева от меня сидел мужчина, похожий на дипломированного бухгалтера – крупный, вполне состоявшийся, в добротном костюме, с аккуратно постриженной бородой. Он сжимал руками колени. На безымянном пальце поблескивало обручальное кольцо. Он не кричал вместе со всеми. Он сидел тихо, сосредоточенно глядя на освещенный аквариум и на ядовитого червя внутри. Во время всеобщего хора «Так же, как я» он так явно напрягся, что я не сдержался и посмотрел ему в лицо. Он кусал губы и глядел, не мигая, на бледное существо, что извивалось в зеленой воде, подсвеченной прожекторами. Он застыл, как изваяние. Но когда я взглянул на него еще раз, тонкая струйка крови из прокушенной нижней губы текла по холеной бороде.