ыми тонкими пальцами.
– Тебе больно, птичка? – прошептала она.
Я покачала головой. Мама сделала глубокий вдох и спросила:
– Ты правда беременна? Скажи маме.
Я кивнула, глядя на нее сквозь зеленые стекла, и она очень серьезно кивнула в ответ. Ее бледные волосы словно парили над головой легким, растрепанным облаком.
– Ты рада, малышка? Или ты не хотела ребенка? – Лил наклонилась поближе ко мне. От нее пахло корицей и ванилью.
– Рада, – выдавила я, и мама прижалась щекой к моей щеке.
Папа вернулся, погладил меня по голове и увел маму в спальню. Я лежала в темноте и прислушивалась, но родители говорили вполголоса, и я не могла разобрать слов. Возможно, все заглушал грохот крови у меня в голове. Я была счастлива.
Арти обиделся. Я представляла, как он выезжает в коляске из своего фургона – один, в темноте – с фонариком и вантузом, чтобы наказать меня. Сделать мне больно за то, что я сделала больно ему. Меня переполняла любовь, щемящая, необъятная любовь к нему. Подумать только, все эти годы он держал нас в страхе, а не смог даже удержать вантуз в своем сильном, неловком плавнике. Он хотел сделать мне больно, но не сумел.
«Наверное, он меня любит», – думала я, изумленная. Меня слегка замутило при мысли о том, что я вижу боль подтверждением любви. Но это было похоже на правду. Неотвратимо.
Самый разгар дня. В парке аттракционов играет музыка. Все заняты делом. Все, кроме меня. Я сидела в фургоне совсем одна, забившись в свой шкафчик. Меня тошнило. Мутило так, что бросало то в жар, то в холод. Дверцы шкафчика были открыты, и я видела участок блестящего линолеума. Узор из оранжевых кирпичей. Мне хотелось, чтобы пол был голубой или серый – и охлаждал взгляд. Белый солнечный свет, льющийся в окно, отражался от кирпичей всплесками жара, который резал глаза даже сквозь темные стекла очков. Если я закрывала глаза, голова начинала кружиться, а желудок норовил вывернуться наизнанку. Если я отворачивалась к стене, мне было нечем дышать. Я сидела, подтянув колени к перекрученному спазмами животу, и отчаянно жалела себя. Я почти задремала, но тут снаружи раздались шаги. Цыпа тихо вошел в кухню.
– Надо было позвать меня, Оли.
Я застонала и уставилась на его босые, пыльные ноги. Цыпа задернул занавески, и свет милосердно потускнел.
– Ты видел Арти? – спросила я, когда его ноги вновь возникли в поле моего зрения. Цыпа присел на корточки, протянул руку и положил ладонь мне на лоб.
– Сейчас будет лучше.
Внезапно мне стало свежо и спокойно, словно я погрузилась в тихий, прохладный пруд.
– Он работает. Все еще злится. – Цыпа с любопытством смотрел на меня.
Я прижала руку к груди, где взбешенный Арти оставил клубок ядовитых змей, люто кусавших друг друга.
– Здесь тоже, пожалуйста.
Цыпа нахмурился, и боль сжалась в одну жгучую точку, зудевшую, как пчелиный укус. Я нетерпеливо постучала пальцем по больному месту.
– Давай. Доведи до конца. Пожалуйста.
– Хочешь, я сделаю так, чтобы ты заснула?
– Нет. Ты сказал ему?
– Он мне не поверил. Он думает, что просто пытаюсь его успокоить. И Мальчик-Игольница сбежал.
Я тут же вскочила, схватила Цыпу за руку и потащила его к шатру шпагоглотателей. Мы пробрались внутрь через задний вход и остановились за сценой, глядя на тени, движущиеся по заднику, – представление шпагоглотателей шло полным ходом. Паузы в их разговоре с публикой отмечали моменты, когда в горло входили шпаги. Старшая дочка шпагоглотателя завершила свой номер и ворвалась в подсобку за сценой, обливаясь по́том. Я преградила ей дорогу.
– Куда уехал Игольница?
Она пожала плечами и принялась чесаться под майкой, расшитой стеклярусом.
– Я не знаю, Оли. Папа на него злится. Они готовили совместный номер. Уже давно репетировали. Но когда мы проснулись сегодня утром, его уже не было. Он забрал свой рюкзак и постель, а сундучок с реквизитом оставил. – Она растерянно нахмурилась. – Он должен вернуться за сундучком. И он знает, что мы сегодня съезжаем. Может, вернется до вечера. Или догонит нас в Сент-Джо.
Я видела его сундучок, стоявший в пыльной траве у брезентовой стены шатра, посреди кучи шпаг и факелов. Дочка шпагоглотателя откинула волосы назад, помахала нам с Цыпой и вышла на сцену на следующий номер.
Цыпа смотрел на сундучок. Я чувствовала, как он размышляет про себя. Сундучок казался заброшенным, словно старые письма на чердаке, чьи отправители и адресаты давно мертвы.
– Надо бы сходить к Арти, – пробормотала я.
Цыпа кивнул, по-прежнему глядя на сундучок.
– Скажи им, пусть приходят завтра.
Дверь была приоткрыта, и я очень четко услышала голос Арти. Бритый налысо новообращенный, открывший дверь на наш звонок, заставил нас ждать снаружи, пока он сходит и спросит, «сможет ли хозяин принять вас сейчас». Бритая голова вновь возникла в дверном проеме, с самодовольной, сочувствующей улыбкой.
– Боюсь, хозяин… – начал он, но я рванулась вперед, распахнула дверь шире и с криками: «Арти! Дерьмо ты свинячье! Арти!» – пронеслась мимо растерянного привратника. Цыпа бросился следом за мной, но я видела только стол Арти и его рассерженное лицо.
– Уберите ее! Уберите! – прогремел его голос, и трехпалая рука сомкнулась на моем плече, но из фургона меня вынес Цыпа. Легко, как пушинку, поднял в воздух и заставил уплыть за дверь. Опустив меня за порогом, Цыпа сказал мне:
– Жди здесь. Я сам с ним поговорю.
Дверь захлопнулась перед моим носом. Меня буквально трясло от ярости. Но лучше уж ярость, чем жалость к себе.
Ближе к ночи мы выдвинулись в сторону Сент-Джо. Папа сидел за рулем, мама – на пассажирском сиденье рядом с ним. Мы с Цыпой забились в столовую кабинку, и он мне все рассказал.
– Ладно. Теперь он мне поверил… ну отчасти поверил… потому что говорил с Хорстом о беременной тигрице, и Хорст сказал ему, что сам не знает, как такое могло получиться, ведь она ни с кем не спаривалась. Но Арти все равно делает вид, будто не верит. Не хочет ни в чем признаваться. И еще он боится, что его семя окажется негодным. Боится, что не может стать отцом. Но он говорит, что его уже тошнит от суетливых новообращенных, и он разрешает тебе вернуться к своим обязанностям при нем.
– А что Мальчик-Игольница?
В темноте я не видела лица Цыпы. Он ответил не сразу. Я ждала, считая удары сердца. Двенадцать ударов.
– Он просто просил: «Какой Мальчик-Игольница?» – и дальше даже не слушал. Вот еще что. Не надо упоминать при Арти ни Игольницу, ни ребенка – вообще ничего. Он хочет, чтобы ты вела себя, как обычно.
Утром, уже в Сент-Джо, я принесла Арти завтрак. Я занималась уборкой, вытирала пыль, передавала сообщения и выгнала из фургона всю братию новообращенных. Я проводила его в шатер и сидела за сценой, слушая рев и вздохи зрителей на трибунах, подобные морскому прибою. После представления я отдраила Арти в душе, сделала ему массаж и натерла гелем с блестками для следующего выступления. Я делала все, что обычно. Сперва он держался холодно и отстраненно, но потом позабыл все обиды и стал прежним Арти.
Мальчик-Игольница не вернулся за своим сундучком. Больше мы о нем не слышали. Когда я его вспоминала, меня охватывало удовольствие – обманчивое удовольствие, – поскольку Арти избавился от него, запугал его и прогнал, потому что боялся меня потерять. Не думаю, что Арти его убил.
Элли возвращалась. Ифи пыталась это скрывать, но я часами сидела у них в фургоне, наблюдая, как Мампо дрыгает ногами, а Ифи над ним воркует. Я видела разницу. Когда Ифи купала Мампо или меняла пеленки двумя руками, Элли уже не обмякала, как сдувшийся воздушный шарик. Она держалась прямо, даже когда Ифи ее не поддерживала. Бывали мгновения, когда я могла бы поклясться, что Элли вполне осмысленно смотрит на Мампо или на меня, следит взглядом за движениями рук Ифи. Она все чаще и чаще удерживала рот закрытым, меньше пускала слюну. Однажды я видела, как Элли сознательно поднесла руку к своей распухшей груди, сочившейся молоком.
– У меня есть молокоотсос, я собираю в него молоко Элли и переливаю в бутылочку, – объяснила мне Ифи.
Мампо лежал рядом с ней на кровати и шумно сосал молоко из бутылочки с резиновой соской на горлышке. Бледно-голубое молоко булькало и пузырилось за прозрачным стеклом и стремительно убывало.
– Он постоянно голодный. Моего молока ему мало, он и у Элли все выпивает. Но мне удобнее сцеживать у нее молоко, чем держать их обоих, пока он сосет ее грудь.
Ифи украдкой взглянула на меня, чтобы понять, поверила я или нет, что ей приходится до сих пор держать Элли. Внезапно Элли открыла рот и отчетливо произнесла:
– Жадный, жадный, жадный.
Ясно и четко, как пиццикато.
– Ха-ха, – проговорила Ифи, пристально глядя на меня. – Она теперь издает разные звуки. Ха-ха. Иногда это почти слова.
Я молча кивнула. Бутылочка опустела, Мампо зычно рыгнул. Губы Элли сомкнулись, взгляд снова «поплыл», стал отсутствующим, а Ифи смотрела то на меня, то нее, переводя взгляд так быстро, что, наверное, у нее заболели глаза.
Папа заказал афиши с «Мампо, самый толстый младенец на свете» и попытался уговорить Ифи, чтобы какое-то время ребенок спал в отдельном павильоне и его можно было показывать публике – за отдельную плату. Ифи настойчиво повторяла, что надо дождаться, пока Мампо не исполнится хотя бы годик. Папа громко возмущался:
– У нас все работают! Никаких лодырей и паразитов! И, кстати, юная леди, тебе тоже пора бы заняться делом! Как насчет смены в сувенирной палатке? Элли тебе не помешает. Можно что-нибудь придумать!
Ифи сердилась и напоминала ему обо всех деньгах, которые она принесла цирку за годы, когда они выступали с Элли. Просила подождать. В конце концов папа оставил ее в покое. Впрочем, Ифи не особенно обижалась на него.
– Папа никак не избавится от старых привычек. Но он здесь уже не начальник.
У меня уже вырос живот. Он свисал вниз под странным углом, и от этого у меня постоянно болела спина. Вены на ногах вспухли и грозили полопаться, но Цыпа вовремя привел их в норму.