Я много времени проводила с Ифи и укрепилась в своих подозрениях, что Элли почти вернулась. Почти целиком.
– Она вернулась, но прячется. Не ври мне, Ифи.
Лицо Элли, уткнувшееся в плечо Ифи, было пустым и застывшим, но руки уже возвращались. Мышцы окрепли, утратив мертвую дряблость. Я видела, как они перекатываются под бледной кожей, почти заполняя свободные рукава блузок.
– Элли, ты ведь тайком занимаешься физкультурой, да? – спрашивала я, подходя ближе и глядя в ее расфокусированные глаза. Никаких откликов от нее не было.
– Оли, отстань, – злилась Ифи, и я отходила подальше, размышляя о том, что теперь Ифи стала похожа на Элли. Стала жестче. Сильнее. Злее. Она больше не плакала. И не пела. Она поддерживала порядок в фургоне. Кормила Мампо, лежа рядышком с ним на кровати, потому что ей не хватало сил держать его на руках. Она отказалась от бутылочек и прикладывала Мампо к груди Элли, когда тот высасывал у нее все молоко. Она постепенно переводила его на твердую пищу, и он ел все, что ему предлагали, – сметал все подчистую, а потом снова требовал грудь.
В Санта-Розе к близняшкам явилась делегация от их фан-клуба. Шестнадцатилетние девчонки, начавшие одеваться, «как близняшки Биневски», с двенадцати лет и до сих пор щеголявшие в одной на двоих юбке, словно участники состязаний по бегу в мешках. Свои светлые калифорнийские волосы они красили в иссиня-черный цвет, как у близняшек.
Я открыла им дверь. Пара, стоявшая впереди, попыталась заглянуть внутрь фургона поверх моей головы.
– Мы их обожаем! У них правда родился ребенок? Мы принесли им подарок.
Букет передали по цепочке от одной пары «близняшек» к другой и наконец вручили мне. Я сказала, что Элли и Ифи спят или, может, репетируют, прижала к груди огромный букет, завернутый в зеленую шуршащую бумагу, поблагодарила их и захлопнула дверь. Спрятавшись за занавеской, Ифи наблюдала, как компания девчонок со смехом уходит прочь – четыре пары «близняшек», обнимавших друг друга за плечи и талии. Ифи рассеянно обняла Элли и прижала к себе так сильно, что та даже дернулась.
– У нас здесь было много поклонниц, – сказала Ифи. Она поставила цветы в большую банку с водой, и они простояли долго.
Мне было легко, хотя близняшкам, наверное, было труднее. Мы жили в маленьком замкнутом мире, без особых тревог и забот.
У нас была пища и крыша над головой, мы не сталкивались с неодобрением семьи, нам не грозили обычные трудности матерей-одиночек. У нас были мама, папа и Цыпа. И неисчерпаемый источник услужливых рыжеволосых девчонок.
Беременным почти никогда не бывает скучно. Тебе есть чем занять свои мысли. Иногда может быть страшно, но только не скучно. Порой на меня накатывали приступы меланхолии. Я сидела на солнышке, прижимаясь щекой к дедушкиной урне на капоте генератора, и предавалась тихой печали.
Моя жизнь ни капельки не походила на песни, которые рыжие слушали в магнитофоне. В ней не было того электрического напряжения, которое я миллионы раз наблюдала среди толпы в нашем маленьком парке развлечений – девочки-тореадоры дразнили быков-трактористов с выпирающими гениталиями, пока те не начинали звенеть напряжением, словно натянутая струна, сверкающая на солнце. Это было не для меня: яркая, нежная близость папы и Лил и даже беспомощная, пускающая слюни похоть, которой Мешкоголовый терзался при виде близняшек. Да, мне было грустно и горько. Я упивалась печалью из-за своей одинокой, бесплотной любви, что разливалась в пространстве, как запах несъеденного попкорна, засохшего и прогорклого. Но к этой горечи всегда примешивалась тайная гордость. Не обязательно быть любимой. Когда любишь сама – в этом и заключается твоя сила. «Какой смысл во взаимной любви? – спрашивала я себя вновь и вновь. – Чтобы рядом был человек, кто согревает тебя по ночам? Кто-то, ради кого ты меняешь свое лицо в зеркале по утрам?» Моя любовь к Арти – не его дело. Это мой тайный козырь, как татуировка с птичкой на лобке или рубин, запрятанный в заднице.
Понимаешь, доченька, ты появилась на свет как подношение своему дяде-отцу. Ты должна была любить его. Я собиралась научить тебя, как служить ему и как им восхищаться. Ты стала бы ему живым памятником, стала бы его оплотом против бренности бытия.
Прости меня. Как только ты родилась, я поняла, что ты значишь гораздо больше.
Лил собирала распашонки и ползунки, из которых вырастал Мампо, стирала их и складывала в ящики кухонного шкафа рядом с моим спальным шкафчиком под раковиной. Она убрала оттуда кухонные полотенца, ножи и вилки, свою коллекцию пластиковых пакетов, швейные принадлежности и папины инструменты.
– Будет твой сундучок с приданым, – говорила она.
Лил радовалась, что моя беременность протекает в непосредственной близости от нее, а не отрезанным ломтем, как это было с близняшками. Она постоянно обнимала меня, словно в забытьи, в кухне или в прачечной, куда мы ходили вместе.
– Все будет хорошо, – шептала Лил, сжимая меня в объятиях, и ее водянистые голубые глаза подергивались мечтательной поволокой.
От нее исходил теплый, слегка странный запах ее любимых духов, нагретых потеющим телом с легкой ноткой гниения. Я прижималась к ней и смотрела на ее руки с тонкой кожей, напоминавшей смятую бумагу.
– Только не говори никому… – прошептала она однажды. – Даже мысленно не повторяй… Мне не нравится Мампо… Я люблю его… Я за него жизнь отдам… но есть в нем нечто такое, что мне не нравится. Я ничего не могу поделать…
Мампо пожирал близняшек.
– Мама, он какает раз в три дня и совсем по чуть-чуть. Это нормально? – беспокоилась Ифи, а Элли хмурилась почти осмысленно.
Они обе сильно похудели, от них остались лишь груди, наливавшиеся молоком каждые три часа – как раз к тому времени, когда Мампо просыпался и требовал, чтобы его кормили. Он начинал вопить еще прежде, чем открывал глаза, и ревел в голос, пока ему не затыкали рот сиськой. Высосав первую до того, что она обвисала пустым мешочком поверх торчащих ребер его матерей, он требовал следующую, и еще, и еще – пока не опустошал все четыре. Затем он засыпал, спал три часа, и все начиналось сначала.
– Все дети разные, – уклончиво отвечала мама. Но позднее, оставшись наедине со мной, она качала головой, приговаривая: – Жадный мальчик! Своего не упустит. Только давай!
Мампо рос не по дням, а по часам, прирастая рыхлой розовой плотью, что подрагивала, как желе, в такт его дыханию.
Утром, перед тем как отправиться к артурианцам, Цыпа осмотрел меня. Он был весь взъерошенный, неопрятный, джинсовый комбинезончик стал ему мал. Мама, занятая другими делами, этого не замечала. Цыпа скучал по доктору Филлис.
– С ней все было проще, – объяснял он. – А теперь мне страшно. Почти всегда.
Его руки были распухшими, как у утопленника, из-за того, что он постоянно мыл их, а потом надевал воздухонепроницаемые резиновые перчатки. Он засыпал всякий раз, когда ему выдавалась минутка просто посидеть спокойно. Его беспокоили вечные споры Хорста и Норвала Сандерсона.
– Все по справедливости, – говорил он мне. – Доктор Филлис все правильно распределила. Руки и ноги – Хорсту, пальцы, кисти и стопы – мистеру Сандерсону, потому что кошкам нельзя мелкие косточки. Это логично, правда? Почему мистер Сандерсон все время пытается сжульничать? На днях мне пришлось выставить у рефрижератора дежурного из новообращенных, потому что мистер Сандерсон снова пытался украсть большие куски. Хорст грозится запустить Лилит, бенгальскую тигрицу, ему в фургон, если он не прекратит. Хорст сейчас пьет по-черному. С него станется. И папа пьет вместе с ним. Они садятся играть в шашки, спорят, пьют и забывают, чей ход.
В последнее время мы очень сблизились с Цыпой. Кроме меня, ему было не с кем поговорить.
– Арти не нравится, когда с артурианцами работает кто-то из посторонних хирургов. Ему не нравится, что приходится привлекать врачей для работы в пансионатах. А я только «за». Я один не справляюсь. Нельзя, чтобы они все таскались за нами. Арти хочет за всеми приглядывать лично, но их слишком много.
Каждое утро Арти приносили новую папку с вырезками из газет и журналов. Секретари в администрации просматривали прессу со всей страны в поисках упоминаний об артуризме и обо всем, что так или иначе касается Арти. Он подрядил фирму, которая специализировалась на теле- и радиомониторинге, записывать и присылать нам любые сюжеты, которые так или иначе касались артуризма.
– В Калифорнии появился еще один подражатель, Преподобный Ранч! Уже трое только в одном штате! – сообщил мне Арти, когда я принесла ему завтрак. – И еще тот шарлатан из Детройта, продолжатель лоботомических изысканий доктора Филлис. Эти придурки загремят под суд, как пить дать. И все нам испортят!
Арти не стоило беспокоиться о «конкуренции головастиков», но он беспокоился. Его шатер был крупнейшим на континенте, зрительный зал – всегда полон, толпы ревели, подобно буре, скандируя его имя. Но он все равно напрягался из-за каждого грошового баптиста, мрачнел при одном только упоминании о пластической хирургии, зеленел лицом при виде объявлений, рекламирующих клиники для похудения или лечения алкоголизма.
Иногда он злорадствовал:
– У меня лучшие инструменты. Я, знаешь ли, еженедельно беседую по телефону с сиделкой доктора Филлис. И мой маленький братик провел операцию докторше в сто раз аккуратнее, чем она оперировала сама. Самое умное из всего, что я сделал за эти годы, – заслал к ней Цыпу.
Меня это не волновало. Я была захвачена чудом, происходившим у меня в животе. Все остальное было уже несущественно. Но ближе к концу мне стало страшно. Я не боялась умереть при родах. Цыпа не дал бы мне умереть. Я не боялась, что умрет ребенок. Цыпа позаботился бы о том, чтобы малыш жил. И все же у меня в груди поселился липкий, серый страх – безымянный. Цыпа каждый день предлагал погрузить меня в сон.
– Когда спишь, хорошо. Доктор Филлис все время спит, и ей хорошо. Я бы и сам заснул прямо сейчас. Я бы спал целыми днями, если бы кто-то мог делать мою работу.